Я пересек 5-ю и 96-ю улицы и углубился в парк.
Что еще? У Флоренс для жизни есть все. Ко всему прочему, у нее есть и дорогой ей доктор Лейбман, дорогой натурально, посему плюнь и разотри! И Эллен, прямо радость берет, насколько она равнодушна к проблемам, не касающимся ее самой, вся так и светится от наполняющего ее душевного здоровья. Мои родители? Где я откопал идею, будто я — всеобщий опекун? Я любил их, и черт с ними. Что такого святого в родителях? С ними я выучился жить так, как живут звери, — рядом, но ни во что не вмешиваясь и ни за что не отвечая. Подводя итоги, — я просто не буду ничего делать из того, что должен или мне следует. Должен! Следует! Andale burro!
Если конкретней, пожалуйста! Мне не нужны дома, сады, плавательные бассейны, офис, секретарша, «Тсс, телефон!», три машины, миллион пластинок и книг. Мне не нужна одежда. В ту ночь я ощущал себя свободным даже от чувства голода. Мне было ясно, что я могу пить влагу воздуха и закусывать ночными видами. Тело было легким, тонким, упругим и не поддающимся никаким невзгодам.
На теннисных кортах, в самой темной части парка, я тридцать раз отжался.
На меня глазели бойницы укрепрайона восточной части Центрального парка — «Империал», «Бэрсефорд», «Дакота», «Мажестик» — череда мощных башен-небоскребов. Едва набирается с десяток горящих окон. Лучший в мире средний класс прожил еще один день. Мои поздравления, эй, вы! Надежно запертые в свои боксы с забитыми тряпьем полками, спаянные договорами, они спали сном королей. Все вокруг них в порядке. Или, по крайней мере, с их точки зрения, в порядке. Ни из одного окна, ни с восточной террасы, ни с западной никто не бросился вниз головой, пока я оглядывал панораму. Они все там, как диктует им их образ жизни, заперты, защищены, чисты перед Богом и друг другом, и до утра их ничего не касается. Когда солнце выглянет из-за «Карлайла» и будильники протрезвонят «Подъем», они вскочат, почистят зубы и будут готовы идти на службу, тащить груз забот, выполнять порученное и помогать миру одолеть еще один день.
Прощайте, эй, вы!
Andale burro!
Перед фасадом «Мажестика» я подумал о Флоренс. Она, наверно, проснулась после часового «нормального» сна, проглотила две таблетки снотворного для погружения во второй сон, не такой хороший, как первый, естественный, но все же. И я сказал ей: прощай, детка!
Перед Центром этики и культуры я, будто поминая умершую супругу, начал вспоминать славные денечки нашей совместной жизни. Вспомнил, где и когда мы встретились. Проходя через Вест-Сайд, 5, я вспомнил нашу первую близость. Это было на берегу озера, под неумолчное кваканье лягушек. И я вновь сказал: прощай, детка! Затем я миновал Национальный городской банк, банк, отнявший в 1929 году у моего отца все сбережения, и я сказал: прощайте, старые добрые годы! Перед старым Гарденом я уже ни к кому не испытывал злобы, потому что ненавидят тюрьму, а я из нее сбежал.
На углу 572-й улицы и 8-й авеню я покинул прекрасную моросящую улицу и зашел в бар, где пропустил рюмку. Я нуждался в прополаскивании горла, потому что вымок до нитки, и я насладился выпивкой, потому что простыл. Бар был уныл, полон вздорных актеров и процветающих, но тоже вздорных рабочих сцены. Они бранились, дразнились и спорили. Я послушал перебранки, оскорбления, споры и почувствовал, как меня согревает эта перебродившая изнанка жизни. Где это я шляюсь, так далеко от дома? В этом баре все были невежливы, некультурны, невыдержанны, неуступчивы и злобны. На что я променял эту чудную изнанку?
Перед платформой Пенн, разрушенной в тот год, я дотронулся до мысков при прямых ногах 23 раза в память о старом, здании, которое сломали, как сломали мою старую суть.
Andale burro!
Я выпил еще рюмку в «Порт-Саиде», что на 28-й улице. Будь я трезвым, разве я бы сделал то, что собирался! Без столь обильного возлияния я бы ни за что на свете не отправился на 12-ю улицу, чтобы отодрать задницу моей подружки от блока льда, который держал ее стерильной и нетронутой в течение полутора лет! (Нетронутой ли?) Без мощной поддержки последней рюмки я наверняка мог свернуть с пути и вскоре благоразумно спать в маленьком номере «Алгонкина».
У меня была бумажка Чета. Когда я пришел на место, я позвонил в ее квартиру. Никто не взял трубку. Я прочитал номер квартиры еще раз — 3F. F — означает фасад (Мозги еще шевелились!). Я вышел на улицу и поднял глаза вверх. Окна ее квартиры были темны, шторы подняты. Я решил ждать. Пересек улицу и сел на гидрант. В Нью-Йорке негде сидеть. Я встал, потому что готов был немедленно заснуть. Постоял, сел и, рискуя свалиться, все-таки заснул.
Я всегда дремлю вполглаза и вполуха. Неожиданно проснувшись, я увидел Гвен и молодого человека массивной комплекции. Я вскочил и встал на изготовку. Мои движения были резки, и странно, что они ничего не заметили. Тем не менее они свернули в подъезд дома Гвен и остановились в проеме, обсуждая что-то серьезное. Иногда мне казалось, что они смотрят прямо на меня. Но я был в темноте, и они, конечно, ничего не видели.
Между ними шел классический разговор на тему: идет ли мужчина к ней или идет к себе домой. Они еще не достигли той стадии, когда мужчина идет к женщине домой как само собой разумеющееся. Парень был неопытный, сообразил я, потому что опытный сразу пошел бы с ней наверх.
— И не спрашивай, дружище! — крикнул я. — Топай наверх. И ей ничего не останется делать, как идти за тобой.
Совершенно очевидно, что она еще не воспринимала парня мужчиной, потому что если бы дело обстояло наоборот, то она, будучи Гвен, сама потащила бы его наверх. Большинство девчонок сдаются, потому что так легче, потому что не хотят разочаровывать, потому что делать больше нечего, потому что мужчина настаивает, потому что по его глазам видно, как он хочет, да для них это не так уж и важно — с кем, что и как. Только Гвен не сдается. Она решает, как мужчина, и выполняет.
— Тогда, — добавил я громко, — ее сила удесятеряется!
Машин на улице не было, и они услышали, как пьяница на другой стороне толкует сам с собой. Но не обратили внимания. Этот увалень, двухсотфунтовый (по крайней мере!), крупнее, чем его брат Чет (если он был его братом), казалось, уперся и решил медленно, но верно добиться своего. Он стоял, мерцая очками инженера, корректно хмурился и двигал челюстью. Судя по лицу Гвен, ей было наплевать, пускать его в дом или нет.
— По-моему, ты ей не по душе, парнище! — крикнул я.
Они услышали мои слова. Обернулись и с минуту смотрели на пьяницу. Затем Гвен взяла руку Чарльза — ей надоело переливать из пустого в порожнее — и повела его наверх. «А теперь любуйся, что ты наделал! — сказал я себе. — И к чему это привело!»
Но я приободрился. Не тем, что она сделала, а тем, что не сделала. Она не пустила его к себе как «само собой разумеющееся».
А теперь, сукин ты сын, возвращайся в «Алгонкин», в свою конуру и читай «Сидхартру» или другое подобное издание, прославляющее прелести внутренней жизни!
В квартире Гвен погасили свет. Сначала в комнате с двумя окнами (наверно, жилая), а затем — с одним.
(Наверно, спальня. Я еще соображаю!) Я шагнул на проезжую часть, чтобы поближе рассмотреть, что же там происходит, и проходящий грузовик с надписью «Дейли Ньюс», развозивший газеты, чуть не сделал меня персонажем утренних новостей о дорожных происшествиях.
— Будь осторожней, с них не убудет, собьют, и крышка! — предупредил я себя.
Когда грузовик скрылся из виду, я увидел, как штора в окне спальни поползла вниз. Вот и все, подумал я, ступай в отель.
Я был пьян и пятился назад, пока не зашиб пятки. Тогда и сел. Рядом стояла телефонная будка, и, сев на тротуар или на водосточный желоб, я привалился к этой будке. Вот он я — владелец акций и вице-президент «Вильямса и Мак-Элроя», беспристрастный муж — только во время женатой жизни? — в роскошном доме Лос-Анджелеса, в доме с бассейном, мужская половина прославленной «Золотой пары», сижу на водостоке, предаваясь невеселым размышлениям на тему, как же мало, в конце концов, расстояние между вершиной и подножием. Во время акта мысли великий человек уснул.