— Вставай, Яшар, — вдруг сказал дед. — Я решил, что нам следует еще раз пойти к Назмийе-ханым. Надоело мне сидеть без дела и ждать неизвестно чего. Пошли, может, она опять даст нам денег. Заодно спросим, поговорила ль она с Атиллой-беем.
— Ах, деда, терпеть не беда, было б чего ждать.
— Придет, внучек, и наша пора — польет как из ведра.
— Польет-то польет, да как бы нас не затопило.
Однако дед стоял на своем, и мы опять пошли бродить по городу. Долго ли, коротко ли, добрались до улицы Бугдай. А там полицейские словно нас дожидались. Как и в прошлый раз, дедушка изложил им суть нашего дела.
— Мы здесь уже были, — сказал он, — десять дней назад. Вы нас помнить должны. Назмийе-ханым нам сказала: «Приходите еще». Вот мы и пришли. Пропустите нас.
Но полицейские нас не признали. В тот раз другие здесь дежурили, а нам они все на одно лицо — одеты одинаково, усы отрастили одинаковые, пистолеты у всех одинаковые. Нет, не помнили они нас…
— Вы-то, положим, меняетесь, — сказал дед. — Но Назмийе-ханым не меняется ведь. Пустите нас.
— Мы должны разрешения испросить, — ответил один из полицейских, больше остальных похожий на деревенского. — Если уважаемая ханым-эфенди дозволит пропустить вас, мы пропустим, нам не жалко. А не дозволит — придется вам, дедушка, уйти отсюдова.
— Так идите да побыстрей спросите. Надеюсь, не станет она отпираться от знакомства с нами. Не такой она человек, чтобы собственным словом не дорожить.
Полицейский прошел через палисадник, нажал на кнопку звонка. Дверь открыла та же самая служанка, что и в прошлый раз. Она выслушала полицейского, спустилась со ступенек и глянула на нас через калитку.
— Да, я знаю этих людей, — сказала она. — Пусть войдут. Я доложу ханым-эфенди.
На служанке на сей раз было надето просторное деревенское платье, рукава засучены, на ногах — обувка без задников.
Мне бы обрадоваться, что нас признали, а у меня, наоборот, стало еще тяжелей на сердце. Зачем мы явились сюда? Какой прок от этого? Мы и в прошлый раз ничего не добились.
— Идите! — крикнул нам полицейский и махнул рукой.
Мы прошли в дверь. Служанка встретила нас приветливо, будто давних знакомых, пришедших ее навестить.
— Проходите, пожалуйста, проходите.
Лучше б она была госпожой премьершей, подумал я. Такая гостеприимная, приветливая… Она без умолку сыпала словами, щебетала, как весной воробьиха. С ней было легко и просто, она вливала в людей уверенность в себе и смелость. Служанка ввела нас в ту же самую большую залу, предложила сесть.
— Ханым-эфенди говорит по телефону. Как только кончит, я доложу о вас. Ну, говорите, как поживаете? Чем разрешилось ваше дело? Вы вроде по поводу куропатки приходили просить. Ах, здесь столько народу бывает, что каждого и не упомнишь, и у каждого своя забота.
— Да, большой уход не живет без забот, — кивнул дед.
— Давайте-ка я вас чаем напою или, лучше, малиновым шербетом. И пирожков принесу. Потом доложу ханым.
— Мы уже ели хлеб, — ответил дедушка.
— Так ведь проголодаться, наверно, успели. — И она вышла из комнаты.
Минут через десять служанка вернулась, неся поднос с угощением. Следом за ней появилась Назмийе-ханым. Мы оба вскочили, вытянулись.
— Добро пожаловать!
— Добрый день.
— Как поживаете?
— Спасибо…
— Ну, как ваше дело? Вы, кажется, приходили насчет куропатки?
— Да, госпожа. Только ничего у нас не получилось. Без твоей помощи, видать, не обойтись. Снова пришли с нижайшей просьбой: помоги.
— Но ведь я звонила Атилле-бею, да и вы были у него. Он немного обижается, говорит: «Все думают, будто я поддерживаю американцев». Тем не менее я просила его оказать содействие. Он пообещал, что при случае замолвит за вас словечко. Дело-то ваше, как говорится, выеденного яйца не стоит: только и требуется, что вернуть мальчику птицу. Это не экономическая, не политическая проблема.
— А с Сулейманом-беем ты не поговорила, ханым-эфенди?
— У моего мужа и так много трудностей. Я не вправе загружать его.
— Нас полицейские схватили. Сколько мы перенесли — не описать.
— Я знаю. Я в тот раз рассказала о вас Сулейману, и он заступился за вас, попросил Халдуна-бея отпустить вас. Меня весьма огорчило, что с вами так обошлись. Но что поделаешь, сделанного не поправишь.
— Даже при падишахе никто бы не посмел так обойтись с человеком. А если бы кто и посмел, Садразам[77] задал бы ему перцу. И в старые времена неверные так не лютовали. А уж во времена покойного Ататюрка злобные псы и голову поднять не решались. Разве тогда кто-нибудь посмел бы присвоить себе чужую собственность?
— Жизнь меняется…
— Но люди-то должны оставаться людьми! И человек человека должен любить, и птиц, и зверей. Этак любому насильнику и злодею руки развязаны — отнимай, присваивай, насилуй.
— Всего не упомнишь, всех дел не переделаешь. К нам тысячи людей приходят, не удивительно, что кое о чем забываешь. И вообще, почему вы без конца жалуетесь?
— К вам приходят с тысячами бед. И наша беда — одна из тысяч. Если вы забыли о нашем деле, так можно ль быть уверенными, что вы помните о тысячах остальных?
— Народ нас ценит и одобряет.
— А мы кто же — не народ?!
— Желаю всего наилучшего.
Назмийе-ханым удалилась. Мы и пальцем не прикоснулись к угощению. Встали, приготовились уходить. Служанка удержала нас за руки.
— Не обижайте нас! Сначала покушайте, выпейте, потом пойдете.
Дед прижал руку к груди:
— Спасибо, не можем. Да ниспошлет тебе Аллах всяческих благ.
— Когда уходят, не прикоснувшись к угощению, это оскорбление хозяевам.
— Если гора нанесла нам обиду, мы даже хворост на ней собирать не станем…
— Хозяин уехал сейчас в Стамбул, оттуда — в Бурсу. Дня через два вернется. Я ему сама расскажу об вашем деле.
Дед пошел к выходу, я за ним. Стоя в дверях, он обернулся:
— У нас, милая, так говорится… Только ты не обижайся на хлесткое словцо… «Милый друг мне сегодня в охотку, завтра мой муженек воротится». Слышал, будто твой хозяин сам из нашенских, из крестьян. Зачем же тогда американов на груди пригревает?
Мы покинули дом Назмийе-ханым, долго стояли в растерянности на улице. Мне показалось, что дед чересчур суров был к служанке. Он, конечно, не со зла так поступил, просто сильно обиделся на ее хозяйку. Я высказал все это деду, он в ответ обронил:
— Что ж, я как та баба, что, осерчавши на корову, подойник оземь разбила.
Пошли мы прочь от этого места, но не успели удалиться, как видим — и кого же? — того самого журналиста, который нас в сквере снимал. И снова он наставил на нас свой аппарат и щелкнул.
— Не в доме ли самого премьер-министра побывали? Он сейчас в отлучке. Значит, виделись с его женой. Какая жалость, что я не поспел вовремя. Было б замечательно сфотографировать вас вместе с ней. — Он потащил нас за руки. — Давайте вернемся туда. Я только сниму вас, и все. Не отказывайтесь.
— Ноги нашей в том доме больше не будет! И не проси, любезный.
— Вы поскандалили с ней?
— Нет! Мы просто обиделись на нее.
— Прекрасно! Как же мне хочется снять вас вместе с ней! Может, все-таки вернетесь?
— Я же сказал: ни за что!
— Ну, нет так нет. — И он зашагал вверх по улице, в сторону дома премьер-министра. Может, он решил снять Назмийе-ханым отдельно, без нас.
Мы не стали заходить в Лебединый парк, а пошли в центр города. Народу там — что песчинок на берегу реки. Ходят-бродят взад-вперед, да все больше парочками. Парни ведут своих девушек, девушки льнут к плечам своих парней. И все до того бледные да худосочные! Девушки как хворостинки, парни сухие как ветки. Некоторые шествуют под ручку. Были и одинокие мужчины, подавленные, погруженные в свои мысли, они торопливо вышагивали, ни на кого вокруг внимания не обращая. Были и одинокие женщины, они понуро брели куда-то. Приближались холода. Анкара зябла и ежилась.