— Дай мне подушку!
Староста протянул ему две подушки.
— Ты уж мне, пожалуйста, положи под спину.
— Так удобно? — спросил староста, выполнив эту просьбу.
— Ничего, сойдет. Отдохну чуть. — Толстяк слегка скосил глаза в сторону племянника. — Рабочие уже пришли?
— Пришли, — ответил староста.
Бульдозеристы переглянулись.
— Ну ты иди, — сказал толстяк.
— Хорошо. Пора уже. — Тощий послушно поднялся.
Крестьяне сгрудились вокруг школьного инспектора.
— Идите работать, ребята, — обратился к ним староста.
Грязный, весь в пыли, желтый бульдозер громоздился у стены школы. Кто-то из ребят накарябал на нем пальцем: «Папа, мама, дядя, тетя…» В самом верху проглядывала черная надпись: «Мичиган».
— Ты уж пока иди в школу, займись детьми, — сказал староста инспектору. — И нашего учителя немножко пошпыняй. А я пойду с ребятами. Может, хоть еще три метра дороги построим. Долго мы не задержимся, к обеду вернемся.
Инспектор ничего не ответил, улыбнулся.
Староста вместе с другими зашагал к бульдозеру. Тощий бульдозерист вскарабкался на свое сиденье. Завел двигатель.
— Нноо! Пошел! — закричали крестьяне.
Гусеницы пришли в движение, и бульдозер медленно пополз к не достроенной еще дороге. За ним, с кирками и лопатами на плечах, шествовали крестьяне.
Натовская дорога
Годы и тяжкий труд согнули поясницу Шерфедже, избороздили морщинами ее руки и лицо. Бремя, взваленное на нее, явно ей не по силам. Но она его выдерживает, не умирает. Достается и невестке Азиме. Она делает всю мужскую работу по дому: рубит дрова, пашет. А тут еще, как назло, захворал ее младшенький.
Краешком черного ситцевого покрывала Азиме вытерла слезы.
— Лучше б я родила камень, чем такое хилое дитё, — простонала она.
Шерфедже вынесла завернутого в пеленки внука.
— Пошли, дочка, — сказала она Азиме. Спустилась по гнилым ступеням и бросила через плечо: — Иди за мной. Я провожу тебя до Чинкаши.
— Отдай мне дитё, мама, — попросила Азиме.
— Нет. Тебе еще придется тащить его до касаба.
Азиме опустила протянутые загрубевшие руки и пошла следом за свекровью.
Улицы были в глубокой, по колено, грязи. За домами дымились кучи навоза. Из-за зерен ячменя дрались куры. Голодные собаки еле стояли на трясущихся ногах. Тяжелый для всех выдался год.
К этому времени, похлебав супу, дети по одному, по двое начали выходить на улицу. Мужчины в драных пальтишках выгоняли скотину. Женщины с кувшинами в руках отправлялись по воду. Там, в реке, они постирают детское бельишко, наполнят кувшины и лишь потом вернутся домой.
Все взгляды устремлялись к Шерфедже и Азиме. В этих взглядах им чудился укор: один мужик был в доме, и тот сбежал, как же вы его не удержали? Низко пригнувшись, не глядя по сторонам, свекровь и невестка вышли из деревни и побрели по дороге, мимо кладбища, где виднелись горбы детских могилок. На свеженасыпанных кучах земли поблескивала изморозь. На деревьях, стоящих в головах покойников, висели ало-зеленые венки. На можжевельнике заметны были следы ударов острым топором.
Миновав Кумчукуру, они вошли в Чинкаши. Здесь Шерфедже остановилась. Обычно всех уходящих из деревни провожали лишь до этого места.
— На возьми дитё, — сказала свекровь. — Счастливо тебе! Авось все будет хорошо. Да поможет тебе Аллах! Береги деньги, что у тебя в кушаке завязаны. Без денег эти чертовы доктора даже осматривать не станут.
Невестка повернулась.
— Привяжи мне его к спине, мама. Лицо закрой кисеей.
Шерфедже привязала внука широкой тесьмой поверх старого платья. Головка у него болталась.
— Осторожно иди, дочка, смотри под ноги. И как только придешь, отошли наше письмо Сюлейману. Пусть читает этот бесстыжий, чтоб ему было пусто! Может, смягчится его каменное сердце, вспомнит он о своей матери, жене и детях.
— Сколько курушей стоит письмо в Германию? Скажи еще раз.
— Шесть меджидийе[92]. А может, и все десять. На почте тебе скажут. Пусть читает этот бесстыжий, ни дна ему, ни покрышки!
Азиме в последний раз оглянулась на еще маячившую в тумане деревню. Ощупала руками ноги сына.
— Счастливо оставаться, мама. Завтра, иншаллах, ворочусь. Ты уж присмотри за скотиной и курями. Ахмеда и Айше не пускай на улицу, нечего им там делать. Вечером, когда будешь ложиться, не забудь потушить лампу. Упаси Аллах, еще пожар приключится, сгорит эта проклятая развалюха!
— Не тревожься, все будет в порядке. Иди и ни о чем не думай. Надеюсь, все обойдется. Не забудь, что тебе скажет доктор. Получи лекарства по рецептам. Счастливого пути, дочка!
Перед Азиме расстилалась широкая, покрытая снегом равнина с небольшими пригорками, буграми и речками. Дорога вся раскисла. В чарыки набивалась грязь. Азиме старалась идти по обочине, где снег еще не стаял. Кое-где вдалеке вились дымки деревенек. Но город, куда она шла, скрывался за невидимым еще холмом.
«Иншаллах, к вечеру добреду, — сказала себе Азиме. — Иншаллах, не встречу ни дурного человека, ни зверя хищного». Но ее обуревал страх.
Этой весной будет уже два года с тех пор, как ее муж Сюлейман уехал в Германию.
«А лучше бы он остался в деревне! Лучше бы остался и помер, чем такое дело, — вздыхала она. — Шесть лет ждал своей очереди. Пропасть денег ухлопал. И что же? За два года то ли три, то ли четыре письма прислал. Других вестей нет. А ведь чего только не обещал! Деньги, мол, буду слать целыми тысячами! Пришлю вызов! Билеты на дорогу! „До Стамбула, — писал он, — доедете на автобусе. В Сиркеджи сядете на поезд. А там уже все просто. Поезд идет прямо в Германию. Я вас встречу в Мюнхене. Это большой город, вроде столицы. Турок здесь очень много. Детей отдадим в школу. Ты, если хочешь, устроишься на работу. Только греби и греби деньги. Когда вернемся, продадим наш деревенский дом, в город переедем. Заживем по-человечески. Провались она ко всем чертям эта деревня!“ И вдруг перестал писать. По деревне пошли толки, пересуды. Еще бы. Из всей их деревни Гюнолук лишь один и поехал в Германию. Всем любопытно, как он там. Донеслись слухи, будто он спутался с какой-то потаскухой из Бурсы. И будто она от него забрюхатела. Эта девка выпотрошила у него все карманы. А потом стали поговаривать, будто бы он завел шашни еще и с вдовой-немкой. Что с него возьмешь — кобель! Одной ему мало — подавай двух, а то и трех! И еще пошла молва, будто он шляется по барам, пивным и таким домам, где голые бабы пляшут. Все деньги проматывает. А через три месяца начали толковать, что он завел какую-то гречанку. И никакими уговорами его не проймешь. Кто что ни скажет, он в ответ: „Один раз живем на свете. Женщины здесь хорошие, чистоплотные. А у нас — все грязнули. Да и тощие очень, кожа да кости“. Ни о жене не вспоминает, ни о детях. Даже об Али, который родился после его отъезда».
Малыш на спине закашлялся.
«Свекровь только зря деньги переводит, письма ему шлет пачками, — возмущалась Азиме. — Он их, видно, даже не вскрывает, так ему голову задурили все эти бабы. Нет бы схватиться за ум. Я, мол, оставил дома на одну слабую женщину двоих детей. Да и еще третий родился после моего отъезда. А мать совсем старая — за ней самой присмотр нужен. Пошлю-ка я им хоть сотни три лир. Уж я-то его как облупленного знаю, кобель и есть кобель!»
Снегу становилось все меньше, грязи все больше. Ноги вязли, идти было трудно. А ребенок за спиной надрывно кашлял, задыхался. Азиме сунула ему кусочек локума, может, успокоится. Но он все давился кашлем.
К полудню она добралась до Тексёгюта и остановилась возле родника.
В кушаке у Азиме была завязана кой-какая провизия. Она уже проголодалась. Да и вымоталась, ноги подламываются. Она развязала кушак. Постелила передник на снег, положила на него малыша, распеленала. Ножки у него были тоненькие-тоненькие, как щепочки. Кожа обвисла. «Пис-пис-пис», — сказала она, приподняв его. Но он даже не открыл глаз, продолжал кашлять.