И на третий день продолжалась качка, но циклон умчался. Качка была от крупной мертвой зыби, и транспорт продолжал делать суматошные движения — то натягивая буксир, то рыская вперед. Но начинались корабельные будни. Под стон чаек с палуб сгоняли воду, снимали для сушки чехлы, обтирали металл, проверяли хода орудий.
Обычные деловые будни вернулись во все помещения корабля. А в лазарете, где лежал обернутый в простыни и закрытый флагом Андрей Ковалев, косые лучи солнца пробивались между холмами воды через иллюминатор. Они бродили по лбу, по лицу, хранившему какую-то высокую мечту. Сенцов, только что оставив койку, с вывихнутой рукой на перевязи, долго силился разгадать смысл этого выражения. Потом поднялся к Николаю Ильичу и спросил, о чем говорил Ковалев в последние минуты.
— Если я повторю слова, будут ли они такие весомые, такие большие? Нет, не возьмусь, Сергей. Ковалев меня научил, что, как хорошо мы ни думаем о наших матросах, в чем-то мы просчитываемся, чего-то недооцениваем. Есть еще у нас определения — простой матрос, простой рабочий. Барские нотки в них. Если человек, то никак не простой он — весьма сложный.
Он помолчал, набил трубку, затянулся и повторил:
— Вот Ковалев был бы за операцию, которую ты осудил.
— Ну, до циклона, — виновато сказал Сенцов. — Кажется, ветром меня изрядно продуло.
Семнадцатая глава
Лицо Наташи встало перед Кононовым в затуманенном мокром стекле кабины. При последнем телефонном разговоре он угадал это презрительное и злое выражение. «Научитесь жить и работать!..»
Она была права! Оказалось, плохо усвоил уроки войны.
Самолет трясся, будто не летел, а полз по кочкам. С усилием Кононов резко вытянул руку, с усилием провел рукавицей по стеклу. Избавился от навязчивого представления, но в раненой ноге при движении остро резанул осколок, и его охватило тошнотное головокружение. Инстинктивно, до синевы ногтей, сжал рукоятку штурвала, перевел руль высоты вниз.
Когда опять посмотрел вперед, самолет на крутом крене врезался в дождевое облако, за стеклом струилась вода и смывала укоряющий образ.
— Правый мотор дымит, и вытекает масло, — сказал штурман.
— Убираю газ до малого, перевожу винт на большой шаг, — хрипло ответил Кононов.
Штурман говорил спокойным, деловым тоном, но уж лучше бы упрекнул. Небрежность в момент, когда вражеский истребитель подбил мотор и из всасывающих патрубков высунулся язычок пламени, была явной. Десятилетнему мальчугану станет ясна его непростительная глупость. Надо было быстро развернуть машину вправо, и стрелки легко отразили бы атаку. А он растерялся, сделал что-то совершенно несуразное, и немец всадил еще два снаряда. Расстрелял Ладо за бронированной спинкой. Повредил правую сторону руля высоты.
Мало думал о товарищах. Ой, мало! И вот привел их к гибели; чудесных парней, веривших в него, в его честь. Едва замечал их. А теперь лезут в память десятки случаев, когда они показали себя самоотверженными, добрыми, преданными, выносливыми друзьями… Почему так плохо ценил их? Почему позволил себе забыть, что рискует не только своей, но и их жизнью?.. И еще было мучительно, что из его смерти сделают героическую легенду. Никто и не узнает, как опозорился Кононов в этом вылете. Внезапно он принял решение. Если неповоротливую теперь машину нагонят немцы, он даст радиограмму о своей преступной ошибке. Надо умереть честным человеком.
С этим решением вернулась ясность мысли. Он стал обдумывать положение, пока самолет, тяжело гудя, рассекал полосу дождя.
Выход из торпедной атаки происходил на форсаже. Когда транспорт взлетел на воздух, моторы работали на полную мощность и температурный режим был на максимально допустимом пределе. Надо было увеличить смазку, а доступ масла в правый мотор резко сократился, вызвал быстрый перегрев, падение оборотов. Он правильно сделал, что убрал газ и перевел винт на большой шаг. Тряска уже уменьшилась.
— Им теперь не до преследования. Лишь бы перышки сохранить в бою с «яками», — нарушил молчание штурман.
Кононов не отозвался. Казалось, видит штурмана, оторвавшегося от карты и обдумывающего, как осторожнее помочь командиру восстановить душевное равновесие. Гордость Кононова возмутилась. Он малодушно молчит о своей вине, а штурман притворился, что не презирает его за малодушие. Впервые за много-много месяцев он сознавал чье-то бесспорное превосходство над собой и никуда не мог укрыться от сознания своей душевной бедности. Но он столько времени жил одиноко и замкнуто, оградившись от людей, что сблизиться с ними, понять их, подойти к ним с открытой душой — ему уже казалось невозможным. Не поймут его нового отношения. Истолкуют как слабость после сегодняшней ошибки.
Он застонал, и штурман с беспокойством спросил:
— Трудно? Может, мне взять штурвал?
— Нет, ничего, я неловко повернулся. Посмотрите, еще дымит мотор?
Торпедоносец заметно снизился. В разрывах облаков росло море. Оно было в белых прожилках, синело и вздувалось, растекалось бесконечной равниной. И берегов не было. Не было! А торпедоносец тащился, как безрессорный рыдван.
— Мотор перестал дымить. Пожалуй, можно рискнуть и прибавить газ, — доложил штурман.
Кононов удовлетворительно кивнул. Он этого и хотел. Но нужно было создать дополнительную тягу, чтобы сохранить высоту, иначе машина скоро перейдет на бреющий полет, а затем упадет. Он приказал стрелку выбрасывать тяжелые вещи.
— Оставлять только совершенно необходимое, оружие и приборы.
Облегченная машина тяжело набирала высоту. Кононов увеличивал число оборотов поврежденного мотора постепенно, опасаясь резкого повышения температуры. И все же тряска быстро возобновилась! Давление масла продолжало уменьшаться.
Нога Кононова стыла, будто ее обложили снегом. А голове было жарко. Из-под шлема на лоб стекали капли пота.
Штурман не пытался вновь вступить в разговор. За двадцать минут Кононов услышал лишь доклад стрелка о том, что выброшено все согласно приказанию. Кононов уловил в докладе стрелка жалобу человека, которому страх как плохо в продырявленной кабине рядом с трупом товарища, в неизвестности, удастся ли спастись.
— Тамбовский, — сказал Кононов, — выпейте и закусите. Согрейтесь. Лететь еще долго.
— Через полчаса дотянем к берегу, — вмешался штурман. — Запросить разрешение на посадку у Осыки?
Аэродром Осыки был много ближе своей базы, но Кононов чувствовал, что и туда дотянуть будет трудно. Наверное, правый мотор откажет. Он выжимал из него последние силы. Впрочем, все сроки для возвращения вышли. Все равно надо доносить свое место и обстановку. Он спросил:
— Разве прием есть?
— Приема нет. Я сообщил об этом командованию. На аэродроме увидим, поняли нас или нет.
— Ладно, напишите и прочитайте, — согласился Кононов.
Тряска возрастала непрерывно. Но Кононов не снижал оборотов поврежденного мотора. Пускай к черту выходит из строя, но он использует мотор до предела. Вести торпедоносец на одном моторе почти невозможно.
Альтиметр показывал высоту около восьмисот метров, когда Кононов заметил береговую черту. Но стрелка дрожала и рывками устремлялась вниз. Правый мотор теперь работал со всхлипами и делал последние обороты с перебоями. Уже не приходилось спрашивать, дымит ли он. Едкие запахи проникали в кабину. Дымок застилал надвигающиеся плоские каменные гольцы и трещины, заполненные сероватым прошлогодним снегом.
Семьсот, шестьсот метров высоты. И больше нечего выбросить, чтобы создать дополнительную тягу. Самолет упадет на скалы…
Кононов повернул обратно в море. Левый мотор работал безотказно, но правый неистовствовал в дыму, и надо было совсем убрать газ. Путешествие заканчивалось. Торпедоносец обречен.
— Планирую на воду, — оповестил Кононов сдержанно. — Приготовьтесь оставить самолет, захватите документы.
«В бортовых баллонах воздух не израсходовали. Машину затянет не сразу, если волна не велика. Но дальше все равно гибель», — подумал Кононов.