— Может, еще слазим? — Турецкий смотрел перед собою, и глаза его горели особенным радостным блеском. Ему было легко и хорошо. — Как хочешь, — принял он отказ товарища и кинулся с разбега в воду. Выкручивая трусы на песке, повернул мокрое сияющее лицо к Казанцеву. — А ты знаешь, Витенька, по какой земле мы ходим?
— По русской, Мишенька, по русской, — нехотя отозвался Казанцев, занятый своими мыслями, поглядывая на село с садами, куда ушел шофер.
— Темнота. На этой земле родились и жили Тургенев, Лесков, Бунин, Баратынский…
— Да. Говорят, где-то здесь подо Льговом князь Баратынский Шамиля принимал. — Казанцев потянулся рукой в траву на запах клевера, наколол палец. Ржавый, тонко иззубренный осколок. Подул на палец с высочившейся бусиной крови, закончил мысль: — После войны вместо генералов придут историки, Мишенька… Придут, подсчитают все вплоть до солдатских портянок и будут знать определенно, что, когда и как нужно было делать, а мы вот с тобою морды разбиваем, как кутята слепые.
— История, Витенька, проста: тогда-то и тот-то построил, а тогда-то и тот-то разрушил. Одни строят, другие разрушают. Просто! — Турецкий подошел к одежде, стал вытирать о траву ноги. Смуглое до синевы лицо раздвинула белозубая улыбка. — А ты морды!.. Вот черт их маму знает, чего они мудруют за этими буграми. — Сунул ногу в шаровары, запрыгал.
Казанцев улыбнулся смущенно, поскреб ногтем у рта.
— Живем мы, Миша, правильно, как это нужно сегодня. Но я еще думаю, что будет после нас? Кто сменит нас? Нужен ли наш крест? Когда ходишь в обнимку со смертью — такие вопросы задаешь себе.
— Мы все, Витек, должники у живших до нас. Ты сам говорил, что за эту землю всегда бились насмерть. Теперь мы бьемся.
— Всегда, Мишенька, всегда. — Казанцев вспыхнул и нахмурился. — Найди хоть клочок без крови. Вот потому она и дорога так нам.
Пришел шофер, высыпал из подола гимнастерки прямо на траву яблоки. В пилотке — ядреные пахучие вишни.
— Там этого добра, — почесал в затылке шофер. — Только солдаты иные ведут себя нехозяйственно. Ветки обламывают,
* * *
В машине молчали. Возвращались с командирских занятий. Отрабатывали оборону при массированном наступлении танков противника. Прослушали лекцию о текущем моменте.
Местность, по которой они проезжали три дня назад, была та же и не та. Внешне вроде бы ничего не переменилось, но опытный глаз мог заметить свежие морщины траншей, бугорки блиндажей, сурчиные отвороты орудийных двориков.
Казанцев вздохнул, сказал, будто сам с собою разговаривал:
— А про брата ты все же сообщи, если что.
Турецкий без удивления, но долго посмотрел на него и согласно кивнул.
Глава 5
Летняя пора настигает одна другую. Хлебороб в этой гонке поспевал с трудом и раньше, теперь особенно. Кончился сев, поднимались травы, начинались покосы, силосование. А на буграх уже выкидывал колос ячмень, восково желтела пшеница — спела жатва. На прополку рук не хватало, и земли плодили осот, сурепку, молочай, лебеду. Не забывали и свое хозяйство. На него вся надежда: в колхозе писали одни палочки. Жаловаться не жаловались, понимали, что к чему, но жили трудно, голодно.
Лето выдалось сухое, жаркое. Майские дожди подняли хлеба, подмолодили картошку в июне и заглохли. Уже с утра горизонт обкладывали легкие, летучие тучки, сторожили солнце, прицеливаясь, с какой стороны накрыть его лучше, но близко подходить опасались, грудились бледно-голубыми глыбами по краям. Над дорогами волнистым жаром мерцал раскаленный воздух; хутора, балки затягивало текучее марево. Только курганы высились над его мглистым блеском. В широких развилках логов оседала и отстаивалась густая синь.
Черкасяне любовались полями, радовались и сокрушались.
— По такому году да по нашим силам технику бы сюда.
— Она и какая есть плачет оттого, что ума нет.
— Нет, так где ж ты его возьмешь?
— Девчатишки. Что взять с них? Калмыков Михаил — от то мужик был. Крепкий…
— Эге ж…
— А что, правду кажуть, будто Хоперку к нам припрягают?
— Все одно что бабу с чертом спаровать.
— У них тягловой силы — баба Алаторцева. Андриан Николаевич произвел их до ума. — Галич огладил вислые усы, покачал головой, хмыкнул. — Балакают, Юрин на бюро райкома вызвал его. Он же какой… У бабы Катри кизяки конем потоптал. Кличет ее на работу, а она с кизяками возится. Он и пошел конем потоптом по ним. А у Соловьихи чугун с борщом перевернул… «Что ты возишься с ним, проклятая?! Иди в поле. Я тебе пшеницы лучше дам».
— Гнедой — председатель по нужде.
— Он и Казанцев по нужде.
— За Казанцевых ты-ы, едят тебя мухи! — Галич погрозил пальцем, лизнул обсосок уса. — Ты за них не балакай. Они природные все. Жила в них особая. Липучие, как черти, до всего. Не он с его башкой — нас бы куры давно заклевали.
Дохнуло жаром. Горячий ветер сгребал с косогоров зной и пыль, кидал их на хутор. Воробьи, обессиленно распустив крылья, лежали в дорожной пыли напротив плотницкой.
Воронов снял картуз, потер ладонью красный след от околыша, прищурился на яр.
— Скоро и хлеба косить.
— Да сегодня какое число?
— Двадцать третье по старому.
— Пятое июля, значит.
Протарахтели колеса. У плотницкой остановилась телега с досками, запряженная итальянским мулом. С передка спрыгнул Сенька Куликов. Сунул кнут под сиденье, глянул на мужиков, доски, мула.
— Ну что, привыкает к колхозной жизни мула, едят его мухи? — кинул косой взгляд на животное Галич. Монгольские скулы его лучились смехом, блестели медно.
— Привыкает, — по-мужицки лениво ответил Семка, поддернул армейские штаны, оттопал пыль с кованных железом альпийских ботинок и подсел к мужикам на бревна. — Куда их, доски?
— Посиди, занесем.
— Да твой батька где зараз?
— Последнее письмо из-под Курска где-то… не то Боянь, не то Прохоровка.
— Ну да, оно ж нельзя и писать точно… Человек военный.
Воронов бормотнул что-то во сне, вздрогнул, опираясь ладонями о колени, встал, пошаркал к телеге.
* * *
Бабы с чистиками-секачами выходили из пшеницы, усаживались в тени кустов боярышника, доставали узелки с едой. Ольга Горелова села вместе с Филипповной. Филипповна расстелила завеску, выложила на нее молодую картошку, малосольные морщеные огурцы, кукурузные лепешки.
— Тут недалеко в балке родничок есть, дочка. Сбегай, ополосни руки и мне зачерпнешь в бутылочку. В баклаге степлилась. — Филипповна черными от осота руками поддернула, затягивая, концы платка на голове, накрыла еду тряпочкой. — Я подожду.
— В невестки обхаживаешь, Филипповна? — Лещенкова кольнула взглядом развеселых глаз, вышатала кукурузный початок из бутылки с молоком, стала полдничать.
— Обхаживают корову, а Ольга — девка стоящая, — вступилась баба Ворониха.
— После войны этого добра хватит, — вздохнула Дарья Мишки Крутяка, бабенка внешне неприметная, но удалая и бойкая. — Любая в примы возьмет.
— А ты знаешь, как в примаках привыкают?.. И курам ногти чистить, и кота три года на «вы» называть. А то скажет — я хозяина в дом брала. Самой, мол, лучше, без хлопот. Пустила, переспала, и ни стирки, ни жратву варить ему. Как говорится — зад об зад, и кто дальше. — Болезненно полный Тимофей Калмыков с сочным хрустом прожевал луковицу, запил из баклажки Квасом, закончил одышливо: — Примак — не хозяин.
— А ты не забыл, как твой братуха с дрыном гонялся за тестем вокруг хаты, заставлял кричать: «Хозяйство Сережкино!»
— Правильно и сделал Сережка. — Выпученные бараньи глаза Тимофея округлились, вспотели от перехвата в горле. — Он же, гад, и козе хвост заставлял расчесывать.
— Ну и что ж, кричал тесть?
— Куда денешься. Глаза на лоб, Сережка вот-вот настигает… Как сто бабок пошептало с тех пор.
— Эх-х, и чего только этой бедной бабе не достается. — Бесстыжие разящие глаза Лещенковой оценивающе обмерили тушистого Калмыкова, поскучнели. — Вот и ты мужик, Тимошка, а какой толк в тебе?