— Плохо слухаешь, Севастьяныч. — Казанцев уловил немой вопрос в глазах старика, снял картуз, обмахнул им градом сыпавший пот с лица, приставил было вилы к ноге, но тут же поплевал на ладони, нанизал молодцеватый, будто кушаком по шубе перехваченный, ядреный сноп. — Хорошие новости, Севастьяныч, зараз на ушко и шепотом. — В голосе прозвучало что-то безрадостное и предостерегающее. — А что ты будешь делать?
— И скажи, как доразу выцвело, слиняло все. — На костистого, в облипшей, мокрой на плечах и спине рубахе Воронова было жалко смотреть. — Боже ж ты мой, боже мой, — помотал головой и выронил он слезливо.
С затрушенной золотистой соломой дороги по дну яра на бугор неожиданно вымахнул и стерней погнал к скирде всадник. За вскинутой оскаленной мордой коня его не видно было: лежал на конской шее. У скирды, не выпуская повода, на землю скатился Сенька Куликов.
— В хуторе обоз немецкий! По хатам шастают! Беженку Гавриловны к себе потянули и дядька Пашу́ убили! — разом выпалил босоногий, в расхристанной рубахе хлопец.
— Ах, тудыть их мать! Бросай! — взвился крик.
— Мы тут надсаживайся на них, а они семьи наши!..
Груженые арбы опростали прямо на землю, разместились в них и галопом погнали к хутору. Все произошло быстро, слаженно. В несколько минут степь сиротливо опустела. На скирде, как вскинутая к небу рука, торчал черен забытых вил.
Часов около пяти вечера в хутор с бугра серой змеей спустился обоз. Втянувшись в улицу, обоз завернул к базам. Первыми к базам на толстозадых конях проскакали несколько верховых. Возы солдаты расставили быстро, распрягли коней и бросились по дворам. Над хутором резанул поросячий визг, как от лисицы или хорька, подняли гвалт куры. Теперь с этого начиналось появление хоть сколько-нибудь значительной немецкой части. Все они набили руку на грабеже, бойко лопотали: «Матка, млеко! Матка, яйка! Матка, шпек!» Переводчик не требовался. Непонятное втолковывалось кулаками, палками, прикладами, а то и как-нибудь похуже.
Попавших под руку подростков и мужиков обозники угрозами и криками пригнали к базам и заставили раскрывать еще желтую, только в прошлом году перекрытую соломой овчарню.
— Шнель! Шнель! — лязгало по всему хутору и у овчарни ставшее уже привычным слово.
Распоряжался всем багровый тучный офицер. Он, не умолкая, бормотал проклятия, наблюдая нарочито бестолковую, как ему казалось, возню русских мужиков, покрикивал на своих солдат.
Мужики знаками объяснились с офицером, сходили домой за вилами. Ейбогин — Паши́ — как раз краем выгона шел ловить телка, оборвавшегося в огороде. Боялся, как бы тот не угодил немцам в котел.
— Рус, ком! Ком! — окликнул его белобрысый немец с дороги и замахал рукой.
Паши́ сделал вид, что не слышит; размахивая рваным недоуздком, ускорил шаг.
Чтобы не бегать, немец выстрелил в воздух, а потом по кукурузе впереди Паши́. В кукурузе жалобно «мекнуло», и на выжженный выгон рывками, занося зад как-то вбок, вылетел пятнистый телок Паши́. Увидев человека, телок кинулся к нему, ревнул жидким баском, как это делают взрослые быки на кровь, но тут же взбрыкнулся, упал и быстро-быстро засучил ногами, соскребая гребешковыми копытцами с черствой земли чахлый степной полынок и жесткую жухлую щетину травы.
— Что же ты наделал, сволочь! — Паши́ теперь понял, что кричат ему.
— Сволош?.. Сволош? — удивленно повторил несколько раз, видимо знавший это слово немец. — Сволош! — Кожа на скулах его натянулась, побелела.
Переменил руки с автоматом на животе, поднял сапог, метя Паше́ в пах. Паши́ ловко уклонился, и, не ожидавший такого маневра, немец упал. Новая очередь лежачего немца сорвала с Паши́ картуз, и Паши́ от испуга тоже упал. Немец вскочил, ударил Пашу́ сапогом в живот, голову и, увидев кровь на разбитом лице, брезгливо плюнул и ушел.
Сенька видел все это с крыши овчарни, где орудовал вилами вместе с мужиками. Улучив момент, Сенька нырнул в пролом на чердаке овчарни, а потом по бурьянам - в забазье, где паслись лошади.
Немцы застелили снятой соломой земляной пол база, где недавно ночевали пленные, поставили туда своих битюгов и снова, пока светло, рассыпались по дворам. Беженку Гавриловны отделили от детишек и поволокли в сарай, где по переруб лежало сено. Бедная женщина голоснула, пока тащили через двор. В сарае зашлась криком, затихла. Оборонять никто не кинулся. Боялись. Да и своего горя хватало, хоть захлебнись.
У Лукерьи Куликовой пьяный фельдфебель вздумал поохотиться из автомата на гусыню с двумя гусенками. Гусыня, теряя перья, с криком металась между плетнями и постройками, немец палил длинными очередями и все никак не мог попасть. На пороге избы жались перепуганные насмерть детишки.
— Слава богу, — встретила Филипповна старика. — Забегали и к нам. Наши почеркотали что-то с ними по-своему, и те ушли. Сами, значит, трескают, а других не пускают. Черный старался особенно.
— Да нехай трескают, хоть полопаются, — в каком-то отчаянии махнул рукой Казанцев. В горле булькала и клокотала неизлитая злоба. — Куда денешься? — Он с ожесточением воткнул вилы у входа в сарай, повернулся лицом к огороду.
На пологих скатах кургана Трех Братьев в желтом закате млела нетронутая пшеница. На хутор ложились душные сухие сумерки, но огня никто не зажигал. Все хаты были темны. С того конца хутора донесся задушенный дикий и долгий крик. Казанцев вздрогнул. Спина похолодела. Крик повторился, отчаянием и ужасом повис над хутором.
— Над бабами смываются. О, господи! Мело им горюшка, бедным.
— Не квели душу! — скреготнул зубами Петр Данилович, снял картуз и в каком-то исступлении впился взглядом в сивую мглу яра.
Темнота южной ночи быстро крыла землю. За сухими отвалами балок слепо чиркали варницы.
Глава 14
К середине августа на Дону от Воронежа до еланского плацдарма прочно установилась позиционная война. На правый берег ночами часто переправлялись охотники. В их числе частенько оказывался и Андрей Казанцев. И совсем не потому, что ему нравилось рисковать, а потому, что во многих частях, державших оборону от Верхнего Мамона до Монастырщины, его знали как удачливого проводника, хорошо знающего местность.
Где-то на Кавказе, под Сталинградом закипали ожесточенные переломные бои. А на среднем течении Дона и наши, и немцы надолго становились в оборону. Рыли окопы, оборудовали землянки. Нагорный немецкий берег не имел леса, и немцы разбирали деревянные дома, закапывали срубы в землю и укрывали их накатником. Получались надежные и благоустроенные укрытия. На левом, пойменном берегу леса хватало; ясень, береза, дуб, бересток, тополь, ива.
Хутора Левобережья жили прежней жизнью, если не считать, что население хуторов и станиц рыло себе укрытия и щели, а в поле на уборку урожая выходили с опаской, чаще ночью. Днем немцы бомбили и обстреливали шрапнелью. Убитых станичников хоронили без обычных церемоний. Торопливо, сухо, почти без слез. Война стала уже привычной, как летняя пыль на дорогах или текучий медовый аромат чебреца на зорьке. Только пахла она не медом, а опасностью и постоянным ожиданием чего-то. Ожиданием жили по обе стороны Дона не только гражданские, но и солдаты воюющих армий. Они поглубже зарывались в землю, ели, спали, скучно развлекались анекдотами. Наиболее нетерпеливые и смелые заглядывали за последнюю грань войны, туда, где ее уже не было и царствовали покой, тишина и безопасность. А тем временем в больших штабах уже разрабатывались планы будущих сражений, историки сортировали битвы отгремевшие, согласно рангу и значимости распределяли их по порядку в поучение и назидание потомкам.
Дойдя до Дона, немцы передавали оборону итальянцам, румынам, венграм. Сами шли к Сталинграду. На Кавказ.
15 октября немцы вышли к Волге в районе Сталинградского тракторного завода. Однако их огромная военная машина начинала уже давать холостые ходы, пробуксовывала. Назревали роковые для немецкой армии и всей фашистской Германии перемены, Но все это было еще впереди.