— Она, зорька, зараз — не успеешь перевернуться.
— У бабы она завсегда короткая.
— Жизнь сегодня такая: кради не кради, а приворовывай где можно, иначе свихнешься, — вздохнула Лещенкова, вышла из-за стола, огладила юбку на крутых боках, отряхнула с нее остья, лепестки повители. — Опять ушивать придется.
— Ох, вернется Петро, обрубит хвост по самую репицу.
— Ой, ды скорее бы кара такая-то, — простонала Лещенкова.
— Тише вы, бабы. Послухаем председателя. Как там хлебом кормить нас думают? Убирать — убираем.
— С обмолота по сто граммов авансом.
— По сто на день?.. Мать твою!.. Хлеб называется! — чертыхнулся Галич, вылез из-под навеса на жару, стал закуривать.
— И по полпуда в месяц на иждивенца многодетным.
— Ну да, они наплодили, едят их мухи, а мы корми их! — почесал потный кадык и снова чертыхнулся Галич.
— Цыц ты, подлюка! — Рыжая борода Воронова стала торчком, задохнулся, трясущимися руками зашарил, ища карманы. — Ах ты ж, господи! — Старик никак не мог попасть на карман, совался по грубо сколоченной скамейке. — Вот, скажи, дурак так дурак, да не какой-нибудь, а природный. Каждый день у ветряка детишки встречают. А день — год!.. Тфу, сатана проклятая! Как язык поворачивается на такое!..
— Полпуда — выдумка моя. Из района таких указаний нет. — Казанцев сдвинул густой намет седых бровей к переносью, прислонился к столбу навеса.
— Завалишь, Данилыч!.. Фу ты, господи, напужал как, — ахнули бабы, косясь на затрещавшие палатки.
— Примете выдумку — будем кормить детей, нет — воля ваша… Мне самому в поле поспокойнее будет.
— Никак, пужаешь? — Крутяк сыто отвалился от стола, поигрывая глазами в насмешливом прищуре, стал вертеть цигарку.
— Нет, не пужаю, Михаил Иванович. Не пужаю. — Казанцев обломал Мишкин взгляд, тоже достал кисет. — Думаю, как в глаза отцам их гляну… и мимо ветряка ходить не могу…
— Разговор этот кончен, Данилыч. На Мишку да на Матвея глядеть нечего. Из них кормильцы, как из мово… пономарь.
— Тю, скаженный, дивись на него, — полохнулись бабы на Тимошку Калмыкова.
— Кончено так кончено. — Казанцев повесил латаный пиджак на сучок подпорки, взял тройчата Галича, попробовал на весу. — Запрягай, Трофимыч, Ты, Матвей, иди в хутор, арбы проверь, помажь. Завтра скирдовку начинаем.
— Андриан Николаевич наведывался утром, справлялся, когда кончаем. У него деды крюками скребут, лобогреек ждет, — сообщил Воронов.
Слова Воронова Казанцев оставил без ответа. Гнедой и к нему самому уже прибегал.
* * *
На пятом кругу Семка круто завернул влево, обминая танк с паучьим крестом на боку. Сквозь гусеницы проросли лебеда, овсюг-падалец, пшеница. Перед люком механика, упираясь голубыми корзинками-цветами в пушку, распушился коренастый куст татарника. Мальчишки пробовали железом соскрести кресты, ничего не вышло: краска въелась в железо. Исподнизу краску разъедала ржавчина. На краю загонки без колеса на боку лежала пушка. И здесь была видна рука мальчишек: вытащили замок, побили камнями, поотвернули гайки. Следующим кругом танк обошли справа, протолочили круговину пшеницы.
На поворотах, пока косарка не врезалась в стенку пшеницы, Казанцев успевал локтем смахнуть мутный завес пота с ресниц, искал остальные косарки. Погонычи подергивали локтями, крутили кнутами над запотевшими спинами коней. Скидальщики, как заведенные, проделывали одни и те же движения. Казалось, что они огребаются веслом на воде. И всякий раз на глаза попадался танк, черный посреди теперь уже голого поля. В рудой пустоте неба над танком истекала блеклая серьга ущербного месяца.
Глава 6
Над разметанной ребристой крышей клуни в соседнем дворе, меловыми кручами и буграми с некошеной пшеницей в золотистой просини утра за селом выткалась такая неправдоподобная ломкая тишина — даже оторопь брала.
Во дворе с клуней щеголеватый старшина громко разносил ездовых, из степи доносилось сытое посвистывание сусликов, где-то за бугром настойчиво и злобно заканчивал свою железную строчку пулемет.
Андрей Казанцев стоял на крылечке, жмурился на нещадное уже с утра солнце, смотрел, как за плетнем, покачиваясь под ведрами на коромысле, идет густобровая высокая женщина. Она оглянулась раз и другой на него, брови сердито сдвинулись. Андрей видел ее вчера с девчушкой у солдатской кухни.
Женщина остановилась, прогнулась в спине, кивнула призывно:
— Помог бы. Без дела стоишь.
Андрей улыбчиво кивнул ей на возню у сарая, пожал плечами.
Выпуклые в молочной просини белки женщины затуманились, обидчиво нахмурилась, пошла дальше, не оглядываясь.
У сарая солдаты дохлебывали из глиняной чашки кислое молоко. Рядом лежали наготове набитые солдатские мешки. На мешках карабины, автоматы.
— Твоя доля. — Жуховский подвинул Казанцеву алюминиевую кружку с молоком, ругнулся на его вопрос. — Блиндажи копать, куда же, мать их такую!.. Это Людка прошла, — сказал о женщине. — Вчера старшина наш был у нее с мешком. Выперла, и консервы принес назад… Какая она баба. За неделю замужества и не распробовала ничего бабьего…
— А девчушка чья тогда?
— Племянница. Она с сестрой вместе живет.
В лесу, куда привезли саперов, под деревьями вповалку спали солдаты в пыльных ботинках и сапогах. Невидимые в листве, верещали сороки. Три растрепанные вороны ловили в маленьком лесном озере рыбу. В зарослях полыни-чернобыльника богатырски раскинулся бочкогрудый головастый сержант. Поднявшееся солнце било ему прямо в лицо, в черствой крупной ладони — пучок ядреной земляники с привявшими листочками.
— Под утро прибыли, — пояснил комбат майор Коржицкий. Он кружился по лесу, распределял людей. Впалые щеки и высокий лоб его лоснились нездоровой испариной. — Блиндажи, блиндажи! — покрикивал он то в одном, то в другом конце леса. — Ночью мины ставить!..
С поругиванием и с позевом саперы попрыгали из машины, прячась от раннего зноя, полезли в кусты, закуривая и прикидывая мысленно, что придется сделать им за сегодня.
* * *
Каждую ночь на станциях выгружались эшелоны, и солдаты, техника под покровом темноты, в духоте и пыли, шли в отведенные им места, уползали в овраги, балки, леса и там рассасывались, растворялись, как призраки, зарывались в землю.
На рытье окопов солдаты телешились, работали споро, даже с какой-то веселой злостью, будто ставили в своем хозяйстве повалившийся плетень или новили золотистой соломой крышу сарая. Вид этих неоружных, коротко стриженных, с обгоревшими на солнце лопатками и костлявыми ключицами солдат рождал в душе чувство успокоенности и благополучия. В блескучей рудой наволочи в полдень по логам беспечно горели на солнце уцелевшие колоколенки.
Когда горизонт обозначала мутно-багровая полоса заката, которую щербили дымы негаснущих пожаров, равнина преображалась, вся приходила в движение, путаясь и сплетаясь длинными тенями. Над дорогами поднималась позлащенная закатным солнцем пыль, зависал слитный и приглушенный шум движения большой массы войск. Ревели на подъемах и выбоинах машины, гремели подсохшим деревом повозки, фыркали от пыли кони, неумолчным рокотом сплетались голоса солдат и шорох множества ног. Из логов и низин поднимались медвяные запахи трав, солоноватая горечь провяленной полыни.
* * *
Третье лето — решающее!
Это понимали обе стороны.
Гитлер рвал и метал после капитуляции 6-й армии в Сталинграде. Потрясение было настолько тяжелым, что на совещании в «Волчьем логове» 1 февраля 1943 года он признался: «… я могу сказать одно: возможность окончания войны на Востоке посредством наступления более не существует. Это мы должны ясно себе представить».
Однако с теплом битые под Сталинградом гитлеровские вояки стали приходить в себя и думать о реванше.
В результате нашего зимнего наступления в районе Орла, Курска, Харькова образовался огромный выступ протяженностью по фронту в 550 километров, глубоко вдававшийся в расположение немецких войск. Учитывая создавшуюся конфигурацию фронта, гитлеровское командование и строило свои военно-стратегические планы на лето 1943 года.