За Ворсклой резко и разом ударили зенитки, глубоко ухнули и покатились эхом меж берегов разрывы. Зататакал и захлебнулся под горой крупнокалиберный пулемет. Старший лейтенант вскочил, лицо будто ледяной водой омыли, почужало вмиг.
— Замаскировать пушки! В укрытия! Быстро! — И легкими прыжками, пружиня спиной, понесся к кустам боярышника.
— Фамилию старшого?.. Зачем она тебе, курносая?.. Тогда уж и полевую почту опрашивай. — Приземистый плотный сержант огорченно почмокал губами, почесал в затылке. — Везучий он у нас на любовь… Раичем кличут. Неженатый, впрочем, и земляк почти. С Дона.
От переправы самолеты завернули, пронеслись над самыми крышами хат, резанули по улице, где тарахтели повозки беженцев, из пулеметов. Сделали круг, в дыме и грохоте пронеслись над улицей еще раз. На западной окраине ахнули разрывы, и над вишневыми садами к Донцу пополз белый дым соломенных крыш.
Вдруг один из самолетов резко кувыркнулся, ухнул где-то под берегом, и оттуда встал тонконогий гриб черной копоти. Зенитчики из-за Донца угодили ему прямо в крыло.
Старшая из сестер вскоре пришла снова, посидела, пригласила обедать, собрала валявшиеся рядом с бруствером солдатские, серые от грязи рубахи, предложила постирать.
— Зря, сестренка. — Русоволосый богатырь, в ботинках явно с чужой ноги, отер плечом пот с лица, опустился на сырую, глянцевито-масленую на отвалах землю. — На нас они чистыми долго не будут.
— Ты нас от пули заговори, — попросил остроносый, черный, совсем мальчишка.
— А страшно пуль? — Глубокие и темные, будто омуты, глаза дивчины раскрылись широко, ожидая ответа.
— Какая свистит — той не страшно, а какая поцелует — свистеть не будет, — блеснул глазами солдат-мальчишка.
— Видишь, сестренка, никакой не страшно. — Русоволосый поплевал на ладони, взялся за лопату. — А бельишко наше зря. Тебя как кличут?.. Таня? Танюша?..
Работали артиллеристы сноровисто, уверенно, будто никогда другим ничем не занимались в своей жизни. По улице, громыхая, прошел к Донцу КВ. Конец пушки был оторван, края курчавились каким-то странным цветком. Пыль за ним долго не оседала, серым полотнищем висела над выгоном и садами.
— Веселые вы, — борясь глазами с солнцем и сама не зная чему, но, завидуя в душе артиллеристам, улыбнулась Таня.
— Нам другими быть нельзя: пропадем.
Пришла полуторка, привезла снаряды. Шофер с треском распахнул дверцы, высунул лохматую голову.
— Не крестили ишо?.. Счастливцы. У соседей с зари служба идет. — Кряхтя, вылез, выставил на траву поближе к кустам три термоса. — Отъедайтесь, мамкины дети! Обед и завтрак вместе. Ужин зарабатывайте. — Чернов от щетины, загара и грязи лицо сморщилось. — Хотел у тетки первача разгориться, батя не велел. «Тигров» прозевают, говорит. — Перекашивая машину, влез на крыло, заглянул через борт. — Забирайте цацки свои. Живо!.. Мне ишо в два места поспеть надо.
— Ты не скалься. Привык на гражданке за бабами, — осадил шофера-весельчака Соколов.
— Здрасьте, давно не виделись! — сказал кто-то в орудийном дворике.
Над селом, брызгая серебром окраски, вальяжно плыл «фокке-вульф», разведчик. Прошелся раз-другой, развернулся и стал кружить над позициями батареи.
— Придется на запасные переходить, — Раич сглотнул сухо, не глядя, снял пристегнутую к ремню каску. — Тут житья нам не будет. Разворачивайся!
Снаряды выгрузили на запасных у сарая и колхозной кузницы по другую сторону дороги. Перетащили туда и пушки. И вовремя. Из-за Донца ударили зенитки, и черные цветы разрывов распустились над девяткой горбатых «юнкерсов». Самолеты замкнулись в круг, и ведущий свалился в пике на старые огневые. Вздыбились огненно-рыжие фонтаны земли, черной стеной встали по всему огороду. Вдруг один «юнкерс» подпрыгнул, грохнулся в пшеницу, где протолочили к Донцу дорогу беженцы.
— А тут, старшой, народ дошлый, видать, в этом селе. — Пушкарь приблудившейся пушки в лохмотьях паутины и измазанный в глине, спрыгнул с чердака кузницы. В руках у него была изогнутая кольцами медная трубка. — Змеевик. Центральная часть самогонного аппарата. — Понюхал. — Свежая. Дня три назад варили.
— Ботинки зашнуруй. Потеряешь, как вчера, — сказал Раич.
Солдат нагнулся, на мускулистой спине обозначилась ложбинка.
За кузницей зашумело, и из-за угла показалась высокая дебелая старуха с ручной тележкой, доверху нагруженной свежеукошенным клевером.
— Грешишь, старая? — Приблудный пушкарь переложил змеевик в левую руку, рыжие смеющиеся глаза воззрились на старуху. — Колхозный? Обрадовалась — смотреть некому? — Выдернул пучок, задохнулся в медвяной росной горечи. — Мамочки, до чего же хорошо. — И снова глазами на старуху. — Молочнице?
— Ей, кормилец. — Розовая рубаха, заправленная в сборчатую юбку, потемнела на спине от пота, из черных провалов глазниц старухи сердито посверкивали желтоватые, как старая кость, белки глаз. — Их пять ртов от трех сыновей, и каждый куска просит.
— Иди, мамаша, домой поскорее и прячь внуков, — посоветовал старухе Раич, выдернул из тележки былку клевера, стал жевать.
Над селом кружил коршун. Из двора напротив вышел старик, приставил ладонь к уху, послушал на все четыре стороны, задрал бороду на солнце и пошел назад во двор. По дворам где-нигде промелькнет бабий платок, скрипнет дверца катуха — и снова все глохнет в сухой и вязкой тишине. Артиллеристы перебрались под плетняную стену кузницы. Разбрызгивая мучнистую пыль босыми ногами, бабка медленно двинулась со своей тележкой по улице дальше.
Разрыв лопнул приглушенно. Раич вскочил первым. На старых огневых, уносясь в сторону белых вымоин бугра, оседала пыль. Ахнуло еще и еще, и все там же.
— Три… семь… тринадцать… тридцать восемь…
Рыжее облако пыли на буграх поверх села пухло, косо поднималось к небу. Снизу из-под него выкатывались и выкатывались еле различимые в этой пыли приземистые по-волчьи широколобые машины.
Раич смахнул с губ принявшие цветы клевера, лицо его медленно одевалось меловой бледностью.
… Немцы раздавили, смяли батарейный заслон и в грохоте, дыме и пыли вышли на Обоянское шоссе.
Глава 9
В ночь на 5 июля танкисты не спали долго. За месяц знойного лета в землянках все попересохло, с потолка сыпалось на нары, на голову, за шею, за пояс. Кусали блохи. Многие вышли с шинелями на волю, устраивались на полянах, под кустами. Но сон и там не шел.
На юге, в стороне сел Черкасское и Ракитное, небо подрезала краснота. Она светлела и карабкалась все выше. По горизонту длинно стекали вспышки орудийных выстрелов. Казалось, там трепыхается подбитая белая птица. Еще с вечера стало известно, что немцы сбили боевое охранение пехотных дивизий и подошли к главной полосе обороны. Туда с темнотой ушла и соседняя бригада, чтобы стать в боевые порядки пехоты.
Цигарки тлели в одиночку и кружками. Танкисты поглядывали на юг, тихо разговаривали.
— Интересно бывает в жизни, — журчал в раздумье тенорок. — Были у меня соседи — дед с бабкой, глухие. Детей у них не было, и бабка деда все корила: мол, ты, старый пень, виноват. Ты давно, мол, бабе не защита и не оборона, а ощипанная ворона… Детей хотелось бабке.
— Будет и нам то же. Перемнемся здесь.
— Ну, ты молодой еще…
— На войне время летит быстро.
— Я баб на три сорта делю…
— Разделить тебя, кобеля, на две половины.
— Нехай целым ходит: земля по частям не принимает.
— Примет. — Плевок сквозь зубы. Убежденно: — Она, матушка, принимает всех одинаково — и царя, и мужика, и маршала, и солдата, и по частям, и вкупе.
— Ну, завел. Небось грехи спать не дают — из головы не выпускаешь ее.
— Ушаков в Босфоре потерял семнадцать убитыми, а слава на весь мир.
— За морем и телушка полушка, да у нас цена красная.
— Ты, Шляхов, скажи лучше — когда?
— Спроси чертову бабушку, она старше всех. Все знает.
Поверх оврага, на своем постоянном месте, трещали сверчки, сонно возились птицы на деревьях, у озера в траве будил к покосу дергач.