Лейтенант покачал вслед ему головой. В степи возник и разлился тыркающий звук. Степь жила своей независимой жизнью: вместе с прохладой степь встречали полевые сверчки и кузнечики.
Глава 16
В грохоте и пыли, надежно прикрытые с воздуха, к Сталинграду подходили 4-я танковая и 6-я полевая немецкие армии. Раскаленный шар солнца, кажется, совсем не покидал неба. На десятки километров ни деревца, ни кустика. Над колоннами людей и техники висела неоседающая бурая пыль. Она толстым слоем покрывала одежду, машины, оружие, мешала дышать, резала глаза, першила в горле. Не было воды, мучила жажда.
19 августа 1942 года Паулюс подписал приказ о наступлении на Сталинград. 16-я танковая, 3-я и 60-я мотодивизии форсировали Дон у Песковатки. И 23 августа, в 3 часа 05 минут, 14-й танковый корпус немцев из района Вертячий, Песковатка устремился к Волге.
На облысевшем выгоне небольшого хуторка топырил обломанные крылья ветряк. Кто знает, сколько простоял этот ветряк и сколько путей скрестилось около него. В ночь на 23 августа мимо этого ветряка прошел на свои позиции поредевший батальон Виктора Казанцева. Шли измотанные, голодные. В пересохшем ручье за ветряком стояли полковые минометы, чуть дальше — несколько танков.
Казанцев находился на том пределе усталости, когда многое уже не замечаешь. Ветряк отметил. Вспомнил, как он в первый раз привез Людмилу к родителям и она увязалась с ним на мельницу (приезжая к родителям, Виктор сложа руки не сидел). На мельнице Людмила завороженно смотрела на белый ручеек из рукава от помольного камня. На брови, волосы, плечи ей оседала мука, и она седела на глазах. Отец одобрял хозяйственность невестки и сына. «Крестьянство забывать нельзя», — поощрял он польщенно обоих.
У старой сурчины на куске брезента человек пять танкистов сочно закусывали арбузом.
— За компанию, царица полей! — позвали от брезента.
— От чужой хлеба-соли пузо болит! — устало отозвались из раздерганной колонны.
Батальон перебрался через ручей, прошел еще метров восемьсот и стал окапываться.
— Отрывайте сначала одиночные окопы, потом уже, по возможности, соединять их будете, — приказал Казанцев командирам рот. И, осипший, с автоматом на животе, бурой глыбой растворился в сухих выволочках сумерек.
Лопаты скребли до полуночи. Кто вырыл свое, засыпал тут же, в окопе, или вылезал на свежий ветерок наверх. Казанцев тоже за полночь устроился наверху, головой на бруствере окопа. Было душно. В воздухе много пыли. Пахло горячим железом, бензином и еще чем-то таким чуждым в этой степи. Но кругом шла своя привычная жизнь. Обычно хорошо видные в эту пору звезды тлели тускло, будто золой присыпанные. Медленно бежали редкие облака. Лениво, с отдыхом, тыркали кузнечики. Им тоже душно. А где-то, должно быть, в эту самую минуту появляется на свет новый человек, кто-то любится, а кто-то, костенея от напряжения, ждет сигнала в атаку, где легко может оборваться эта самая жизнь.
Простучал кашель, подошел сутуловатый солдат в пилотке блином, остановился у соседнего окопа.
— Не спишь, сержант? — спросил он, оглядывая окоп.
— Не могу, — не сразу и неохотно ответил сержант. — Только закрою глаза, мерещится, будто я убитый. А ты что такой встрепанный?
— Жену, детишек вспоминал во сне. Себя и забыл вроде. Вчера подходит ко мне парнишка в хуторе. «Сапера Сидельникова, случаем, не встречали, дяденька?» А где ты его встретишь? — Затрещала недельная щетина, солдат поскреб кадык, оглядел степь, где угадывались врытые в землю пушки, машины, люди. Тихая, безмолвная, она была живая, эта степь, укрывала в себе тысячи людей и оружия. — Нового ничего не слыхал?
— Ни шагу назад — одна новость.
Солдат длинно, артистически выругался; кряхтя, присел на бруствер, вытянул гудевшие ноги и стал закуривать.
— На плакате дитя просит: «Убей немца!», а как ты его достанешь. У него вон сколько танков да самолетов… Детишек у тебя нет своих, сержант?
— У меня и невесты пока нет.
— Невест после войны хватит. Закончить бы ее, да голова осталась бы на плечах.
Не остывшее со вчерашнего дня небо наливалось рудой марью, светлело. По брустверу, где не засыпано землей и сохранилась травка, каким-то чудом осела и серебрится роса. Левее позиции батальона сереет дорога. На ней расплывчато чернеют подбитые танки и скелеты обгоревших машин — вчерашние. Казанцев смотрит на эти скелеты и под говор солдат думает, что батальон окапывается на бойком месте.
Солдат взял с бруствера горсть земли, помял. Слышно, как потекли сухие струйки.
— Порох — не земля. Такая сушь.
— Хлеба уже высыпались.
Солдат повздыхал, причмокнул губами.
— Вчера в том же хуторе, где парнишонок про отца спрашивал, дедок сивый показывает на некошеные хлеба: «Может, подпалить? Больше пропадает». Нет, говорю, дедусь, война на самой середине. Все может пригодиться. Вы, мол, убирайте хлеб-то и закапывайте в землю. Ничего не сказал, а по глазам вижу: не верит, что вернемся.
«Вернемся! — мысленно вмешивается в разговор Казанцев. — Когда-нибудь люди и их дела станут все же совершеннее, и они жить будут лучше нашего. И мы сейчас не только за себя страдаем, но и для того времени, когда все хорошо будет».
В стороне хутора Вертячий зарева, подпиравшие небо всю ночь, стали опадать. Местами там, за немым горизонтом, полукругом вспыхивали зарницы и тут же гасли.
«Ракеты». — Затуманившимися глазами Казанцев смотрел на эти опадавшие зарева и старался угадать, что там, за этим немым горизонтом.
От вспышек и колебаний горизонт то отодвигался, то вновь придвигался. И казалось, колебалась и глубокая, неправдоподобная тишина над степью. Тишина, от которой продирал озноб по спине. Где-то справа, далеко, видно, по-мышиному скребли землю лопатой, спешили зарыться поглубже. Именно в эти минуты, когда дышалось легче, в эту сосредоточенную тишину острее и мучительнее, чем когда-либо, хотелось жить, одолевал даже страх.
Горькая полынь выкинула на росу цвет, по низинам на этом цвету горько настаивался воздух. Серое больное небо к заре посвежело, зарумянилось.
В овраг подошла кухня, и даже в этой обстановке щеголеватый и подтянутый старшина форсисто доложил комбату о завтраке и с помощью сержантов стал будить солдат. Солдаты, грязные, замаянные, пропитанные пылью, недовольно ворчали, возились, гремели котелками.
— Опять каша-шрапнель?.. Чтоб ты подавился ею.
— Но, но… А то, знаешь, за язычок…
— Это ты дрожи, угодничек божий. Сапоги привез?.. Какой, какой? Сорок третий!..
— Старшина! — позвал Казанцев. Выбил пятерней пыль из волос, надел каску. — Сейчас же патронов, гранат и бутылок подбрось. Бутылок побольше. Пункт оборудуй там, где у тебя кухня. Раичу снарядов подвези.
— Махры, старшина!
— Если и вечером похлебку привезешь, утопим вместе с хитрюгой поваром в этой бурде. Чаю давай!
На западе, со стороны Дона, где ночью колебались варева и где плавали и сейчас жидкие сизые клочья гари, блеснуло вдруг и слилось по всему горизонту в пляшущую дугу огней. Степь, где в траншеях в эту минуту скребли ложками, ругались со старшиной, сидя на мокрых от росы станинах орудий, пили чай из жестяных солдатских кружек, вмиг вскипела фонтанами земля, потонула в дыме и грохоте. Было три часа пять минут.
— Всем в укрытия! Только у пулеметов дежурные наблюдатели! — крикнул Казанцев и, хищно скалясь, отступал к крытой щели.
В окопе Казанцев спиной, всем телом вжался в неподатливую землю, даже дыхание затаил, словно это как-то могло уберечь его. Сколько раз клялся зарываться поглубже: когда кругом воет — только она, матушка, и заступница. Но вчера просто не хватило совести напоминать ординарцу. Целый день на пекле, в пыли, без воды.
Окоп ходил ходуном. Осыпалась земля, летели огромные комья. Временами небо, совсем скрывалось за подвижной чернотой. Предупреждающе зло вжикали осколки. Один впился в стену окопа у самого уха. Казанцев отшатнулся, завороженно посмотрел на синеватый в зазубринах кусочек металла. Самое тяжкое — ждать. Все раздражает, нужно что-то делать. А что делать? Вот стихнет грохот, пойдут пехота и танки — тогда все ясно.