Подъехал к цеху со стороны шестой печи. Чуть-чуть отлегло от сердца — вагоны, шлаковозы, составы с изложницами были вывезены и стояли на запасных путях. Стенды для ковшей были залиты, но ковши тоже успели убрать. Однако все пространство от печи до стены здания залито металлом. По краям этого коржа дымились шпалы, запах дыма смешивался с тонким, почти неуловимым запахом застывающего металла и горелой земли. От высокой температуры полопались и высыпались стекла, дымилась краска на колоннах здания.
Закрывшись рукой от нестерпимого жара, Рудаев прошел под рабочую площадку. И здесь металл насвоевольничал. Цепко обхватил основание колонн, залил переводные устройства и шибера, о которых он совсем забыл, когда ехал сюда. Здесь другой, дурманящий запах — запах жженой резины — горела оболочка бесчисленных кабелей и проводов.
От духоты и вони трудно дышалось. Голову распирало, раздувало, как мехи, казалось, она не выдержит, лопнет. Рудаев выскочил на свежий воздух. Медленно поднялся по лестнице на рабочую площадку и увидел группу людей, стоявших против ворот на ветерке. Подошел. Бригада подручных с шестой печи и тут же — Троилин и Подобед, которых не сразу заметил. Ожидал, что на него набросятся с бранью, с попреками, но никто не сказал ни единого слова. Даже в ответ на его «здравствуйте» кивнули молча.
— Сколько придется стоять, начальник? — после томительного молчания все же спросил Подобед.
— Трудно сейчас определить, — еле вытаскивая из себя слова, глухо отозвался Рудаев. — Все зависит от того, сколько будет резчиков.
— Максимум. Чтобы сразу по всему фронту.
— Тогда дней двенадцать. А скорее пятнадцать.
— Не больше? — усомнился Троилин. И уже с ядом: — В общем здорово отсалютовал ты министерству в первый день его существования.
Троилин все время поглядывал в сторону, кого-то ждал. И вот из-под площадки появился тот, кого он ждал, — Гребенщиков.
— Тридцать резчиков в смену, работа круглосуточная, двенадцать дней, — доложил он, совместив в этих отрывочных словах и свои предположения, и требования.
— А если шестьдесят в смену? — спросил Троилин.
— Скорее не будет — толкотня получится. Кроме того, очень трудоемкий участок — электропроводка и кабели. Еще достать все это нужно.
— Что ж, окажетесь волхвом — это вам в копилку. Троилин отозвал Гребенщикова в сторону. К ним присоединился и Подобед.
По выражению лиц, по жестам, по взглядам, словно бы случайно бросаемым в его сторону, Рудаев понял, о чем шел разговор. Решалась его участь. Гребенщиков препирался долго, и разговор тянулся долго. Когда Рудаев сделал шаг, чтобы уйти, — надо было посмотреть, что делается на других печах, — Троилин окликнул его.
— Сдашь цех Гребенщикову, а сам будешь помогать копровикам на уборке «козла». Потом я найду тебе другое применение. Поскромнее. — И, как бывало с ним, тут же смягчился. — Иди домой, отоспись. Хотя бы сутки. На кого похож стал…
— На уборке обойдутся без меня, — неожиданно для самого себя взъерошился Рудаев.
— Ах вот как! Нашкодить горазд, а убирать — дядя. В таком случае и завод обойдется без тебя! Подумаешь — цаца.
Об охранной грамоте Троилин предпочел забыть.
* * *
Чтобы ни с кем не встречаться, Рудаев спустился под рабочую площадку, еще раз взглянул на чудовищного «козла» и пошел прочь из цеха.
Ехал на первой скорости — плохо слушались руки и даже глаза плохо видели, словно висел в воздухе вязкий туман. Вернуться домой и сидеть одному в четырех стенах? Нет, от этого надо себя избавить. Остаться один на один с собой, со своим стыдом, который жег, как осколок горячего железа, было нестерпимо. Поехать к отцу — тоже мало радости. За такое известие по головке не погладит и ничего ободряющего не скажет. А ему сейчас так необходимо простое человеческое сочувствие. Дина Платоновна, вот кто его поймет. Ведь не чужие они в конце концов.
Медленно, неуверенно вел он «Москвича». Нет ничего тяжелее, чем сознание нелепости допущенной ошибки. Ему и раньше приходилось ошибаться, и он терзался даже в тех случаях, когда ошибка никем не была замечена — стыдился самого себя. А сейчас ему стыдно было смотреть в глаза людям.
Не доехав сотню метров до домика, где жила Лагутина, остановился. Было девять утра. Через полчаса она пойдет на работу. Вот тут он ее и дождется. День намечался хмурый, непроглядный. Низко над городом висели плотные облака, с ними никак не мог совладать разгулявшийся ветер. Только с густо падающими хлопьями снега он расправлялся беспощадно. Вихрил их в воздухе, бросал из стороны в сторону, дробил.
Из калитки вышли пожилые мужчина и женщина с хозяйственными сумками и быстро направились к трамвайной остановке. Только сейчас Рудаев вспомнил, что сегодня воскресенье, — давно все дни у него перепутались и были похожи один на другой. Значит, в доме она одна и можно свободно рассказать все, не сковывая себя, не опасаясь чужих ушей.
Открыл калитку, обогнул дом, поднялся на крыльцо. Легонько нажал на дверь и очутился в прихожей. «Не стану будить, если спит, — решил. — Дождусь, когда проснется».
В столовой наткнулся на свое отражение в зеркале. Ну и вид! Почерневший от усталости, от копоти, обросший, глаза воспаленные, припухшие. Но не это поразило его. Лицо стало другим. Безвольным, расползшимся, как у пьяного в парной. Помял его пальцами, стараясь вернуть обычную собранность. Но мышцы оставались чужими, одеревеневшими.
«Нет, в таком виде показываться ей нельзя». Он вышел из комнаты в коридор и вдруг сквозь застекленную дверь кухни увидел Лагутину. Стоя в одной рубашке, она сливала из кувшина воду на голову нагнувшегося над тазом мужчины. Довольно пофыркивая, мужчина смывал с иссиня-черных волос мыльную пену. Не то услышав звук шагов, не то почувствовав на себе взгляд, Лагутина резко подняла глаза и увидела Рудаева. Что было в них — негодование или испуг, Рудаев не разобрался. Да и разбираться теперь было незачем. Опустошенный, он медленно побрел к выходу. Хватило соображения тихо прикрыть за собой дверь.
Только когда отъехал от дома, вспомнил, что оставил в передней шапку. Но какая там шапка, если выскреблены остатки души!
Дороги он не видел, расстояния не ощутил. Взбежал по лестнице на свой пятый этаж, отпер тугой, еще не разработанный замок — и сразу в кухню: там в шкафчике оставался коньяк. Выпил стакан, потом прямо из горлышка остаток и плюхнулся на кровать.
Единственное желание владело сейчас им — скорее уйти в спасительное забытье, скорее заснуть, хотя он знал, каким страшным будет пробуждение, когда на отдохнувший мозг обрушится все пережитое за эти последние часы.
По сон не шел к нему. Все в нем бурлило, как в котле с варом. Нет, но надо было пить эту дрянь. Она не оглушила, не отупила, она обострила все чувства до предела. Хотелось кричать, биться головой о стену, плакать.
Если бы он мог возненавидеть Лагутину, стало бы легче. Но и намека на это не было. Одно только острое сожаление о потерянном близком человеке, потерянном по собственной непростительной вине. Только сейчас со всей остротой ощутил он, насколько дорога и желанна она ему. Никогда не найдет он такой другой, потому что она неповторима. Именно такую женщину хотел бы постоянно видеть рядом. II откуда только взялась у него уверенность, что можно безнаказанно отчуждать человека, а потом, в удобное для тебя время, вернуть его?
Встал, заметался по комнате от угла до угла, от стены до стены, как в клетке. Стучало в висках, во рту почему-то странный металлический привкус, отяжелели, налились веки. Умыться? Побриться? Принять ванну? Но разве это успокоит… Еще бы глотнуть чего-нибудь, чтобы отупеть окончательно. Но спуститься в магазин не было сил.
Вот таким и застала его мать. Беспомощно потопталась возле кровати, расстегнула на сыне рубашку.
— Давай-ка, Боренька, сначала холодный душ, а потом горячую ванну.
Холодная вода сделала свое дело, горячая довершила. К такому активному теплообмену Рудаев еще не прибегал ни разу и убедился в действенности материнского рецепта. Процесс бритья тоже немного успокоил. Мало-помалу он пришел в норму. Помотал головой из стороны в сторону, как делают мальчишки, вытряхивая из ушей после ныряния воду. Взглянул на мать виноватыми затуманенными глазами.