Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Бродский в это время любил другую.

То есть ей можно простить пятьдесят лет разницы, внимательную выстроенность судьбы, которую он видел, талант, который не дотягивал до гениального, род этого таланта, который не был талантом великого поэта, ее потуги, которые были очевидны (некоторым), ее социальные притязания — этого он мог и не замечать, будучи действительно слишком юным, — на все это можно было закрыть глаза и сказать: все бывает.

Но он не был свободен, как были свободны Найман, Бобышев, — они просто не полюбили ее, хотя могли бы, — а Иосиф, не менее выстроенно, чем она, уже никого не смог полюбить до конца жизни.

Почему она писала любящему другую мужчине? По привычке?

У нее даже такой привычки за жизнь не выработалось — все те ее, которые — не любишь, не хочешь смотреть, — они просто не были способны к любви: ни сами ее не вызвали, ни ответить не могли — так, любовное броуновское движение.

* * *

…От Гончаровой начиная, конечно. И кончая этой «Красотка очень молода». Ревновала? (Р. Зернова. Иная реальность. Ахматовские чтения. Вып. 3. Стр. 27.) Казалось бы, ну и ревновала. Разве не имеет право? Зачем только искать эпиграфы из Катулла?

* * *

Анатолий Найман в поддавки, несомненно, играл. На его жалобы было написано: Кто тебя мучит такого? Выяснение отношений ведется публично и не для личных нужд. Она считает, что ей очень повезло, что ее жизненный круг замкнулся очень эффектно, что делать больно все время было кому, совенок замученный мой ее старости нашелся, дающая рука не оскудела. Найман был красив. «В молодости А<натолий> Г<енрихович> был очень хорош собой. Более того, ослепителен. У меня есть фотография сорокалетней давности — А.Г. в профиль, в свитере. Мои девицы — сослуживицы по Ленгипроводхозу — брали ее с собой в командировки, чтобы показывать тамошнему начальству. Пусть посмотрят, какой у них муж красавец, и не лезут с «гнусными предложениями». (Л. Штерн. Бродский: Ося, Иосиф, Joseph. Стр. 253.)

Все это казалось подарком судьбы. Собственно, так все и было. Под конец жизни ее поставили на нелимитированное довольствие, она получала все, о чем только могла мечтать; в чем только люди ни могли ей позавидовать — ей незамедлительно выдавалось. Тот ли только набор, который должен выдаваться великой душе — вот что смутительно.

* * *

Приглядитесь к торговкам, которые в ряд стоят в молочном ряду на рынке. Кто-то суетливо привлекает клиента, кто-то ревниво оттирает конкуренток, какая-то распустеха просто постреливает глазками по сторонам, а какая-то — стоит матроной, на покупателей взглядывает хозяйкой, разговаривает властно, перед такой робеет и важная заказчица в норковой шубе в пол. Это врожденный тип личности, психологический склад, и больше ничего. Никакой титанической работы над собой, явления в мир гения, никакого назидания живущим.

Найману и Бродскому подписывается — Анна. Больше никому. Пуниной-Каменской — Акума (у них такие искусственные, натужные отношения, что тоже чувствуется неловкость). Надежде Мандельштам — и давнишняя знакомая, и столько связано, и знак равенства между нею и Мандельштамом, и совместное житье и шутки, даже квартиру предполагали получать в Москве и жить — вместе, и разница в возрасте такая, что предоставляла варьировать обращения и подписи, однако — Ваша Анна, Ахматова, Анна Ахматова, даже — А. Ахматова.

Изысканный роман подходит к концу. Потом Толя. Печально и мирно. Это уже настоящий конец. Остается уладить подробности. Он сравнительно все хорошо понимает. (Записные книжки. Стр. 427.) Если она имела в виду не окончание какой-то интимной истории, а, например — конец поэмы, окончание холодной войны, закат Европы — в этом предназначенном для публичного ознакомления дневнике она обязана была это сделать более очевидным. Обязана — несомненно, для себя — для нас, читателей, сомнений нет: перед нами не повесть, а уже роман.

Дневник свой Ахматова пишет из последних прозаических сил, на пределе своих литературных способностей.

Ясно, что каждая строчка ею прочитана глазами будущего потомка-читателя, но пишет она совершенно искренно, кровью сердца, именно такими словами она думает о себе.

* * *

Письмо А.А. А. Г. Найману: Вы сегодня так неожиданно и тяжело огорчились, — что я совсем смущена. Я часто и давно говорила Вам об этом, и Вы всегда совершенно спокойно относились к моим словам. <…> Мы просто будем жить как Лир и Корделия в клетке, — переводить Шекспира и Тагора и верить друг другу. Анна». (А. Г. Найман. Сэр. Стр. 157.) Как поясняет ситуацию А. Найман — это было послесловие к одному из разговоров <…> о близкой ее смерти, но о смущении сказано как-то невпопад.

19 января. Надо (непременно), чтобы Толя уехал в Ленинград. <…>

19–20 января. Черновик письма А.А. А. Г. Найману: Теперь Вы свободны — Ленинград не худшее. (Записные книжки. Стр. 695–696.)

11 октября 1964 г. А.А. подарила А. Г. Найману свою фотографию с переписанным на обороте четверостишием 3. Гиппиус:

Не разлучайся, пока ты жив,
Ни ради дела, ни для игры,
Любовь не стерпит, не отомстив,
Любовь отымет свои дары.
Летопись. Стр. 654

Отымет — слово скорее ахматовское, для чего-то взятая простонародная форма — вроде бы хотелось что-то такое сказать, не получалось, ну и поразим лексикой. Впрочем, Гиппиус — уж точно не великий поэт.

Какая ветреница — с Бродским тоже не разлучается ни днем ни ночью.

20 октября 1964 года. Письмо А.А. И. А. Бродскому: Из бесконечных бесед, которые я веду с Вами днем и ночью, Вы должны знать о том, что случилось и не случилось». (Летопись. Стр. 655.) Видите, как все загадочно — и в то же время просто. Есть ли только желание разгадывать тайны? У Бродского вроде не было, а вот другие поклонники, кажется, не переводятся.

* * *

Ее ошеломляющая «Анна», вне всяких рамок приличия намекающая на царское, королевское величие. Или — жалкая, играющая в наивность, в спонтанность попытка заставить видеть в себе Анну, чуть ли не Аню — навязываемая интимность. Как ей Бродский или Найман должны отвечать? Так и писать: «Здравствуй, Анна»? Героиня ненавистного романа так и подписывалась, самое великосветское произведение русской литературы — все из ее привычного быта, обихода…

Мур

…я не в силах окунуться в ташкентские ужасы — самый ужасный период моей жизни после 1937-го — измены, предательство, воровство… некрасивое, неблагородное поведение А.А., нищета, торговля и покупка на рынке, страшные детские дома…

Л. К. Чуковская. Т. 1. Стр. 518
* * *

Эвакуация — полигон чистоты социального эксперимента. Московским номенклатурным и полуноменклатурным (четверть — уже слали в Алма-Ату) семьям вместо с годами и десятилетиями наживаемых семейного уклада и добра в один момент выдали номерок, паек, жизненное пространство — все в точности с порядковым номером по мере возрастания его класса. Не нужно было ни работать, ни выбирать своего пути, достаточно было только функционировать в рамках выданного предписания, — и было еще сколько угодно времени для интенсивной светской жизни. Она в Ташкенте била ключом. Некоторым захотелось даже чего-то еще и изящного, подзабытого, с декадентским душком — чем-то же надо было заполнять досуг.

27
{"b":"239596","o":1}