Странный прием был стушеван приятной встречей со старым корниловцем, сотником Шурой Хлусом,[113] отчетливо представившимся мне. 26 октября 1918 года в конной атаке полка на пехоту красных под станицей У беженской под командой полковника Бабиева мы оба были ранены. Это связывало дружбой.
Получив от Гамалия месячный отпуск, выехал к себе в станицу.
В своей станице
В станице работаю и отдыхаю. Братья на фронте, идут с боями на Царицын. В хозяйстве рабочих мужских рук нет. Отец погиб. Бабушке сверх семидесяти лет. Матери более пятидесяти. Три сестренки — 16, 14 и 12 лет. Все учатся. Кому же работать?!.
У нас, под горою, над Кубанью — два сада, по две десятины каждый. Один фруктовый и овощной, а другой — травяной, с люцерной. Эту траву косили четыре раза в лето. Подошел первый укос. Косили «травянкой», то есть американской косилкой.
Скосили, высушили, перевезли сено и сложили в скирд во дворе. Спеют черешня, малина, клубника и другие ранние фрукты в нашем верхнем саду, раскинутом длинно по кочугурам.
Я веду в станице замкнутую жизнь. Ни у кого не бываю. Ложусь спать не позже девяти вечера. Мне скучно. И томительно. Я оторван от своего воинского дела, вот почему мне и скучно, и томительно. Живу как отшельник.
— Што ты, сыночек, такой грустный? — участливо спрашивает наша дорогая и такая добрая мать. — Ах, сколько невест есть хороших, Федюшка! — добавляет она, думая, что я скучаю в одиночестве.
Выслушав это и дав несколько минут ей на размышление — встаю и иду тихо от нее, чтобы не огорчать ее отрицательным ответом. Моя душа была пуста, и я совершенно не думал о женитьбе.
Так приятно работать в своем фруктовом саду! Моя кобылица Ольга свободно пасется в огороде. Она так «округлена» на воле. Ей пять лет. Она словно семнадцатилетняя красавица «в соку». Она так привыкла ко мне. И когда ей становится жарко — сама идет ко мне. Подойдет, станет возле, словно хочет сказать: «А не довольно ли, старина, работать?.. Не пора ли на фронт?.. А пока что — я хочу пить и постоять в тени».
И стоит она, моя дорогая Ольга, и монотонно кивает головой, отгоняя назойливых мух.
— Крас-сивая она у тебя, сыночек! — говорит мне мать и любуется ею, словно своей дочкой.
По праздникам я часто езжу по станице верхом и уж «не огородником» в широкой рубахе, вобранной под очкур широких шаровар, внапуск на чувяки, а в черкеске, в погонах, при кинжале и револьвере. Тогда я уже для своих станичников — и пан, и господин полковник, и Федор Ваныч, и Федюшка для своих сверстниц и пожилых женщин-казачек. Прекрасны наши станицы! Прекрасный народ там!
Меня волнуют иногда старики. Сидит какой-нибудь седой и бородатый на своем парадном крыльце в широкой белой овчинной бабьей шубе, пригревшись на солнышке, и видит — приближается офицер. Он хочет встать и показать свое ему почтение.
— Сидите, сидите, дедушка!., не вставайте… Здравствуйте! — предупреждаю его и снимаю перед ним папаху.
— Ды… как же!.. — отвечает он, не договорив, что всякому офицеру казак должен отдать воинскую честь.
Идут жестокие бои под Царицыном. Оттуда везут многих убитых казаков. Привезли двух убитых хорунжих-станичников 1-го Кавказского полка, Васю Барыкина и Ваню Гетманова — друзей и сверстников нашего Жоржа-хорунжего.
— Что там с Андрюшей и Жоржем?! — ломая руки и разрываясь от тоски, порою плачет наша самая старшая замужняя сестра Маня. — Убьют… Убьют их! — надрывается она в плаче. — Сердце, ну… вырывается из груди! — твердит она, наша умница и такая чуткая 33-летняя сестра-казачка.
И привезли Жоржа, хорунжего Корниловского конного полка, но… раненого — в третий раз. Увидав его, Маня заплакала от радости. У бабушки и нашей матери — нет уж слез. Все они выплаканы…
— Ну вот, недаром же сердце так ныло, — говорит Маня и уже смеется сквозь слезы.
Урядник Сальников. Подпоручик Астахов
— Сыночек!., тебя хочет видеть какой-то казак! — говорит мне мать, войдя в мою комнату.
С крыльца во двор — я увидел стройного казака в праздничном бешмете, застегнутом на все крючки, и при дорогом серебряном кинжале с поясом. Крупная папаха черного курпея с красным верхом и серебряными галунами на ней говорили, что передо мной стоит урядник, и урядник не простой. Очень смуглое лицо с черными усами по-монгольски, как и лицо чуть монгольское, показались мне что-то знакомыми.
— Здравия желаю, господин полковник! — произнес он сам первый, взяв под козырек, и тут же опустил руку. — Не узнаете, господин полковник? — весело и совершенно запросто спрашивает он, но почтительно и смело.
Я не узнаю его, но что-то все же знакомое мне кажется в нем.
— А помните майские лагерные сборы в 1914 году? Я был малолетком и был в Вашей наезднической команде! Сальников я! — поясняет он.
И я узнал худого длинного джигита станицы Тифлисской на небольшом вороном коне.
— Расскажи, Сальников, расскажи — где и как служил после этого? — дружески спрашиваю его и подаю руку.
— В Конвое Его Величества!.. Я старший урядник, а теперь в Кавказской запасной сотне, — говорит-докладывает он. — А сейчас, господин полковник, по старинке прошу взять меня к себе конным вестовым, — вдруг огорошивает он меня.
— Ка-ак?.. гвардейца, старшего урядника и вестовым? — перебиваю я его. — Не стыдно ли?
— Господин полковник!.. Все это не в счет!.. Теперь все так перепутано… Я Вам докладываю лишь свое желание. У меня отличный конь, и Вы мною останетесь довольны! Вы же меня знаете по 14-му году, по лагерям. Я теперь в тылу и хочу идти с Вами на фронт, — говорит он, бравый и, видно, умный урядник, моложе меня одним годом по рождению.
Я никак не мог понять его столь странного желания! Даже неприличного вообще для урядника, а для «гвардейца», как их называли в станицах, — в особенности. Но он так настойчиво просил, что я согласился. И не пожалел потом.
Мой отпуск окончен. Погрузив лошадей с Сальниковым, прибыли в Армавир. Мы двигаемся в Майкоп, куда уже переброшен пеший 3-й Уманский полк. Здесь надо менять вагоны, но их нет… Иду к коменданту станции Армавир. Подпоручик в темных очках и в красной комендантской фуражке встал и, вытянувшись за столом в положение «смирно», спросил:
— Что Вам угодно, господин полковник?
Выслушав, что я с лошадьми двигаюсь на Майкоп и что мне нужен вагон, он ответил, что «вагонов нет». А потом добавил: «Пройдемте со мною».
Мы выходим из его служебного кабинета и вместе идем к пустынному концу платформы. Там он останавливается, снимает свои темные очки и весело произносит:
— Здравия желаю, господин полковник!
— Астахов?., что это такое?., что за наряд у Вас?., как Вы попали сюда?., почему Вы в темных очках? — забросал я его вопросами.
Астахов[114] — первопоходник. Был при генерале Эрдели. После 2-го Кубанского похода произведен в прапорщики. Под станицей Михайловской Лабинского отдела я застал его помощником начальника команды связи Корниловского конного полка у хорунжего Ишутина.[115] Высокий, стройный, проворный, веселый, смелый на слова — его почему-то не любили в полку офицеры, его же сверстники из урядников. Возможно, потому, что он был очень разговорчив и на остроту над ним отвечал также остротой. Возможно, не любили его за активность. И когда потребовался от полка один офицер в штаб нашей 1-й Конной дивизии, коей тогда командовал генерал-майор Врангель, Астахов согласился быть там.
С тех пор я его не видел. Теперь он подпоручик и помощник коменданта станции Армавир. Его речь передо мною льется рекой. По выговору никто не может подумать, что он был урядником. Его красная комендантская фуражка — эмблема власти. Его же темные очки для того, чтобы его не узнавали те, кто для него был невыгоден. И устроился он на эту должность для того, чтобы иметь здесь свою казачью власть — так он, как и раньше, очень быстро говоря, пояснил мне.