Она попыталась сломить ветку с березы, должно быть, чтоб ею нас гнать. Утомилась и позабыла, что хотела сделать, и суетливо начала нас подталкивать ладонями, оступаясь, стараясь изо всех сил, только чтоб нас подальше вытолкнуть.
— Не хочу, чтобы кровь капала на мою землю, братская кровь, сербская, чтоб капала, чтоб потом некуда было деваться — ведь такого ни отмыть нельзя, ни забыть. Скорей, скорей, поганый Кривач, слышишь, тебе говорю! Мое здесь, не хочу, чтоб на моей земле вы бились и чтоб потом обо мне говорили и пальцами в меня тыкали… За село уходите, там хватит места для ваших расчетов и праздников смертоубийственных. Пусть вас там черт носит, у цыганских таборов, там хоть совсем убейтесь, хоть перережьте друг друга, если без дьявола обойтись не можете! Там места хватит, и для могил найдется, и цыганских коней пасти… Ну, ну, уходи — отделаю вот я тебя этой веткой, узнаешь каково!..
Мы смеемся ее храбрым наскокам вперемежку с тычками и со смехом отступаем шаг за шагом. А то вдруг отскочим в сторону, чтоб она промахнулась, и поскорее подхватываем, чтоб не упала. Так и вытолкала она нас со двора и из сада — затворила воротца, чтоб назад ходу не было.
— Скажи Митару про те письма — не наши это.
— Скажу ему, что хотите, только уходите!
— И скажи ему, что поговорить придем.
— Ей-богу, нет у него желания говорить ни с вами, ни с кем иным.
— И скажи ему, чтоб не залетал на ту сторону.
— Ну, ну, найдутся у него учителя и без тебя!
Я направился к кустарнику, а Бранно не хочет. У него всегда мозги были чуть набекрень, а тут совсем в детство впал подле старухи — охота ему по дороге идти до Крушья и через самое Крушье, пусть все видят, как он дорогой шагает, и чтоб завтра не толковали, будто прятался он от винтовок Станко-каторжанина и Грли-жандарма. Тщетно я убеждаю: нечего, мол, обращать внимание на болтовню — отскакивает от него, как от дерева. Тогда пригрозил я, что брошу его, а он словно этого дожидался. Уступил я наконец, как водится, и дал клятву, что никогда больше никуда не пойду вместе — зашагали мы по дороге. Легко, дорога под гору идет, не видно нас, и в кустах укрыться можно, а как начала она подниматься по склону, страх меня охватил. Крутизна, красная глина да закатное солнце ее освещает — каждый камешек далеко видно. Открылась проплешинка, яйцо выставь на цель — выстрелом из винтовки разобьешь, цыпленок и не пискнет. Остались, по счастью, три камня, точно какие квадратные бородавки на расстоянии друг от друга — пока один из нас поднимается, второй укрыться может за каменной бородавкой, присесть и подождать, вдруг понадобится на огонь ответить, чтоб хоть не разом погибнуть от залпа.
Эх, на той проплешинке под Крушьем душа у меня ушла в пятки, да и Бранко не по себе было. Лишь на ровном месте перевели мы дух. Рубахи мокрые, точно из воды, — скинули мы их, выжали, повесили на двух ветках проветриться. Ноги у меня не слушаются больше от страха, чем от усталости, раскинул я их как мог подальше, чтоб не воняли. И руки раскинул в стороны, лежу, как поломанный крест, и охотно бы так остался лежать хоть до рассвета. Вокруг тени выросли, дальше растут, над головой небо без облачка, кругом красота. Ничего, что голодный — я всегда голодный, — заснул бы, отдохнул хорошенько, но Бранко не дал. Не успел отдышаться, а уже спрашивает:
— Это мы убежали, что ль?
А я с ехидцей ему отвечаю:
— Нет, отступили перед натиском превосходящих сил противника.
— Это ты уперся, чтоб бежать.
— Теперь неважно, кто уперся, потому что в песне мы будем вместе:
Плеча прыгнул и бежать пустился,
Пока ровный Крушье не увидел…
— И тебе ничего?
— А что? По мне лучше сто раз бежать, чем один раз погибать. Так я думаю и на том останусь стоять перед любым судом.
— Не пройдет у тебя это больше со мною.
— Наверняка знаю, что не пройдет. А хочешь этого избежать — меня в компанию не бери!
Он умолк, замолчал и я. Воробьи стали устраиваться на дубе над моей головой — такие мы тихонькие, будто нас и нету вовсе. Двадцать таких дубов вокруг, есть и большие, а воробьи почему-то именно этот выбрали — суетятся около каждой божьей веточки, толкаются, кружат, спорят, точь-в-точь как наши о границе или по поводу какого-нибудь высказывания Маркса… Я думал, что под этот гомон Бранко уснул, а он опять подает голос:
— А не может ли Митар передумать после всего?
— Не уверен, не любит он передумывать и менять свое слово.
— А увидит, что письмами с ним шутку сыграли?..
— Не станет он об этом даже вспоминать.
— Верно, не станет. Он из тех упрямцев, что живыми не отдадут то, во что вцепились. А мне-то казалось, будто у него есть мозги в башке.
— Он и теперь думает, что есть.
— Хоть бы получил от них чего… Немного власти б ему дали или что поценнее, чтоб мог другим помочь — построить что-нибудь здесь, мост там или дорогу или хотя б цистерну установить для воды в юрах, чтоб не подыхали от жажды скотина и пастухи. Но так, просто… Что он эдак-то? Командир без армии, пирог без масла.
— Разве б ему больше дали, приди он к нам?
— Он ведь только титул получил.
— Лучше что-то, чем ничего.
Осерчал Бранко и поднял голову:
— Ты нас с ними не ровняй, мы — другое! Не люблю я, когда меня с ними меряют так на эдак, они — известное дело — предатели и обыкновенные продажные души!.. Верно, мы чинов не делим. Как их делить, когда их и для себя нету. И денег нету, не ради денег мы сюда пришли. Мы людей на это не ловим — это была бы покупка и обида для человека. Но у нас есть иное, дали б мы ему нечто другое.
— Что же?
— Ну, например, чистую совесть и еще, скажем, убеждения…
— Ты считаешь, это важно?
— А как же, что такое человек без убеждений?
— Но они этого не знают и живут себе, и все идет, как идет. А что до наших убеждений, так они нам из-за них не завидуют, хотя для нас это счастье большое. Они думают, будто мы такие им назло, и не желают наши убеждения воспринимать.
— Чего это ты тут мне мелешь? — У Бранко даже голос сорвался. — Я тебе покажу за эту твою чертову болтовню!
Швырнул я ему рубаху с ветки, чтоб руки занять, пока ярость пройдет, и на всякий случай укрылся за деревом. Оделся, улыбнулся ему, чтоб он понял, что то была шутка, и пустил его идти первым. Крушье впереди краснеет от заката. Кроваво-красно блестят кое-где окна, и над двумя-тремя крышами дым вьется — вроде сплошь пожары или кузни без мехов и кузнечного перезвона. Звенят только собачьи цепи, и лай нас встречает, не сильный, разорванный, сомневающийся, — почудилось мне, это людская злоба с подозрениями и недоверием за долгую совместную жизнь перешла в собак. Мужиков нету, женщин не видно, даже детей — все по домам заперлись, чуть собаки о нас оповестили; а может, и раньше, потому что есть у них какой-то инстинкт, которым они нас заранее чуют. Одни попрятались, потому что втайне сторонники наши и хотели бы, чтоб эта тайна осталась неведомой до самой нашей полной победы; другие, напротив, не желают нас видеть, ибо ненавидят, а поскольку всякое случиться может и неизвестно, что впереди, не хотели б эту свою ненависть проявлять до нашего полнейшего поражения. Остался только Лексо Косматый — стоит у своего порога и ни с места. Должно, двери у него заперты и некуда ему бежать. Стоит себе, ждет, моргает, даже легонько так усмехается — хочет чего-то. Только я собрался сказать Бранко, чтоб он остерегался западней, которые нас тут ожидают, как Лексо на глазах стал тоньше и затянул:
— Ты ли это, Бранкулин, карабин, имя славное!.. Добро пожаловать!
Меня он не замечает, только того, кого опасается. Я не упрекаю его, не он один такой — глаза ослепило и не видит ничего. Все таковы, я к этому привык, мне и в голову не приходит волноваться. Да и причин нету волноваться — не настолько я влюблен в славу и не дано мне наслаждаться тем, что кому-то я внушаю страх.