Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мы подходим к машине. Шофер словно спит на руле. Два солдата лежат на заднем сиденье, третий сидит как живой. Пули прошили им подошвы, и нет смысла снимать с них обувь. Мы забираем две винтовки, третья испорчена пулей. Черный берет автомат. В диске осталось всего с десяток патронов. В машине мы находим топор и пишущую машинку. Черт их знает, куда они с ней ехали.

— Машинку дадим Влахо, — кричит Черный, — он годен только для деликатных дел.

— А где ты его найдешь? — спрашивает Вуйо.

— Если не найду, тем лучше для него и для меня, — орет в ответ Черный.

Уши после стрельбы у нас заложило, и мы кричим, хотя каждый удивляется, почему кричат другие. И вдруг улавливаем, каким неприятным хрипом отдаются в тиши полей наши голоса. Что-то гонит отойти подальше от шоссе, от луж крови и мертвецов с продырявленными подошвами. Рев лысого верзилы еще звучит в ушах и повторяется, как эхо, в стенах туннеля. Мотор мы испортили, не заведет его и сам господь Саваоф. За горой останавливаемся, чтоб перевязать рану Ате. Но никто не знает, как это делается. Мы с укором смотрим друг на друга, все, дескать, одного поля ягоды. Кличем Влахо, но его и слыхом не слыхать. Расстраиваемся окончательно. Нам кажется, что нас бросили где-то в пустыне. Наконец Душко перебинтовывает рану, чтоб держалась повязка, и мы поднимаемся на плоскогорье. Одолевает усталость, мучит жажда и чувство одиночества, и еще сознание, что мы, чужестранцы, впутываемся в дела, которые нас не касаются.

В стороне от дороги видим старое дерево. Может быть, там источник. Мы охотно сделали бы там привал, но нам представляется, что мы не отошли еще достаточно далеко от крика, крови и мяса, которое уже начинает разлагаться на солнце.

Видо говорит, что за горой стреляют. Мне тоже раза два послышались выстрелы, но я промолчал. На юге появляется дым, он ширится и коптит небо. Потом несутся крики. Трудно определить, кричат победители или жертвы. Мы пытаемся определить, в каком селе это происходит — боимся за Левади и Хортьясис. Навстречу нам несутся Ираклис и Влахо Усач.

— Бегите, бегите! — кричит Влахо.

— От кого?

— Германы, — бросает Ираклис, приостанавливаясь.

Я сую ему в руки пишущую машинку, он смотрит на меня так, словно я убил его отца, озирается по сторонам, соображая, что делать, сует машинку под ближайший куст и прикрывает ветками.

С трудом мы заставляем их взять с собой раненого. И вскоре раскаиваемся, боимся, бросят они его, чуть отойдут подальше.

Дым застилает небо уже до половины. Горит село. По-прежнему слышны крики — они поднимаются из дыма, точно кричащие всполохи огня.

Догорело… Криков больше не слышно, их сменяет гомон — вдоль межей бегут люди, безоружные и вооруженные старыми берданками. Спрашиваем, почему не защищают село, они смотрят на нас хмуро, отвечают:

— Нет патронов!..

Когда появляется вестовой Мицаки, нам становится ясно, что о борьбе не может быть и речи. Сам он идет на север, где действует Девятнадцатая бригада. И мы отправляемся с ним.

Если не разыщу Миню Билюрича, найду Шумича или хотя бы их след. Мы возвращаемся на шоссе. Изрешеченный фашистский автомобиль жарится на солнце. Кто-то из убегающих содрал киселя и ремни с мертвых. Шофера столкнули с руля, иначе не смогли бы его раздеть. Продырявленный сапог валяется возле головы лысого унтера.

Прошлое в горах дает о себе знать в два голоса

I

Мицаки выбирает узкие, едва заметные на открытых местах, стертые временем и давно нехоженные тропы, предоставленные тишине и забвению. Они внезапно теряются, как сквозь землю провалились, но ногами их чувствуешь даже в темноте. Пока мы спускаемся, нам словно помогают неведомые силы, они охраняют парящие вокруг души хлебопашцев, возделывавших здесь землю, и пастухов, оставивших здесь следы своих ног. В голых местах Мицаки, словно по невидимому шнуру, безошибочно связывает оборванную нить прошлого с будущим. Когда подходим к оградам, он умело находит в них дыры, прикрытые терновыми ветками, и потом бережно кладет их обратно, чтоб не заметили, куда мы прошли. Можно подумать, что он козий пастух, контрабандист или разбойник-гайдук, но он рабочий-механик из Салоник. В борьбе за новое, за правду не всегда удается идти прямым путем. В борьбе нельзя идти напролом: противная сторона заставляет идти и вкривь и вкось, увертываться, искать лазейки, возвращаться к старине — на брошенные тропы к давно забытым уловкам.

Звякнет фляга или хрустнет под ногой ветка, все дружно шипят на виновного. Дважды это случилось со мной — я устал и забыл, где нахожусь. Еще раз звякнет — выброшу флягу, чтоб меня не срамила. Луна застает нас среди равнины. Мицаки смотрит на небо и грозит ей кулаком. И в самом деле, она нас подводит: в темноте мы спокойно проскочили бы мимо бункера, а теперь придется торчать целый день в долине. Но Мицаки не сдается, он спешит дальше, не теряет надежды. Слышно, как по дорогам вышагивают патрули, они нарочно топают и громко разговаривают. В деревнях кипит заливистый собачий лай, провожающий беглецов и преследователей, словно это одно и то же. Курить нельзя, поэтому меня клонит ко сну. Я гоню его, а в голову лезет дурацкая мелодия, и я напеваю в такт дыханию и шагам. Гоню и ее, но ей на смену приходит припев далматинской песенки:

Чири-бири-бела,
Чири-бири-бела,
Чири-бири-бела,
Маро, стану я матросом…

Стрельба по идущим впереди нас беженцам заставляет Мицаки свернуть вправо. Он поминает богородицу, чтоб установить равновесие и облегчить душу. Мы переходим полотно узкоколейки, которая идет от Сараклия. Где-то близко озеро, потянуло сыростью. Тропа ведет через камыши. Слева доносятся крики петухов, справа кваканье лягушек и шуршание камышей. Вспугнутые водяные птицы взлетают из-под ног с резкими криками страха и протеста. Некоторые звучат сердито, И я невольно вспоминаю женщин из Врезы и Меджи: на спине они тащат в колыбелях детей, спасаясь от карательного отряда, и проклинают: «Дай бог, чтоб тому, кто заварил эту кашу, мозги бы вышибли! Дай бог тому, кто закружил это коло, решиться ума!»

Чири-бири-бела,
Чири-бири-бела,
Чири-бири-бела…

Без конца! Мне кажется, что ночь никогда не кончится. И уже никогда не наступит рассвет, да и не может, пока мы скользим из одной лужи в другую. А может, мы кружим: мы заколдованы и потому кружим, что закружили это коло. Ведь уговорились же старики схватить нас, обвинив в сожжении чернорубашечников, и выдать итальянцам в доказательство своей лояльности к великой державе, чья королева — «нашего леса лист»… Если нас в самом деле схватили, выдали и расстреляли, как это сделали с тысячами других, — тогда бродим здесь не мы, это блуждают взад-вперед по кромешному аду наши души, лишенные тел…

Можно идти дальше, ночь, пронизанная сетью золотистых жил и жилок лунного сияния, будет еще долго длиться. Но жилки становятся все прозрачнее и напоминают рассыпанную под ногами янтарную пыль — потому Мицаки приказывает остановиться и забраться с головой и ногами в мелкий кустарник, что растет у края лужи. Заползаем, не обращая внимания на грязь, и стараемся не заснуть, пока все не устроятся. Неважно, жестко или мягко, воняет или благоухает, мы свободны от таких восприятий, как, наверно, и от многих других, например от желания любить. Освободиться бы еще от рабских инстинктов голода, жажды, необходимости спать, и нам бы стало легче бороться, только не знаю, ради чего бороться и как жить, не подохнув от тоски. Я погружаюсь в эти мысли и опускаю голову на чей-то мокрый плащ — то ли на плащ, то ли на крыло итальянской палатки, а под окном собрались беранские мясники, разделившиеся на православных и мусульман.

66
{"b":"223422","o":1}