Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Шумич спускается с цистерны и моет руки. Я подхожу, отворачиваю другой кран и спрашиваю:

— То, о чем ты мне говорил вчера, тебе не показалось?

— Неважно. Что они мне могут сделать?

— Может, брал кого-нибудь из них в плен или препровождал куда?

— Никого я не препровождал. Валялся раненый с начала восстания и до тюрьмы. И в глаза их никогда не видел.

Вода чуть холоднее, чем днем, когда ее нагреет солнце. По земле беспорядочно разбросаны лохматые кочки. Какое-то мгновение мне кажется, что утренний ветер наморщил неровную поверхность болота; болото почти высохло, и только на самом дне чернеют в грязи колоды. Они шевелятся, что-то бормочут, но это только кажется. За мертвецкой колют дрова. Дежурный полицейский свистком объявляет подъем. Светлеет. Люди встают, собирают тряпье и уносят его в пещеру казармы. На лестнице слышен топот. У колонок начинается толкотня. Растут очереди с мисками — получать кофе. День такой же, как и вчера, и позавчера. Колесо завертелось.

VIII

Нервы остро реагируют на все, что к нам доходит из свободного мира. Правда, его свобода тоже ограничена и недалеко ушла от нашего мира, за колючей проволокой: наш — лишь отражение и порождение того, что снаружи, вроде бы мы в близком сродстве, но тот кое в чем и похуже, мы это знаем по опыту. Однако в нас сидит нечто заставляющее пренебрегать опытом. Укрепляет это «нечто» наш пристыженный, кажущийся ненужным и топчущийся на месте разум. И тогда существа с иллюзорной свободой — люди без часовых, играющие дети, зеленеющие между кровлями деревья, воробьи, порхающие с ветки на ветку, — представляются нам вдруг необычайно счастливыми и в силу этого гордыми и какими-то фантастическими, как в пору детства, когда все дороги вели в царство тайн, а перед глазами внезапно открывались долины, текли незнакомые реки, поднимались туманы, обнажая будто только что выкованные утесы, и шумели невидимые воды, струясь по бархатным лугам в ущелья.

Я думаю об этом, а освещенное солнцем немецкое кладбище полно штурмфюрерами и убитыми эсэсовцами. Грузовик, отличный от нашего, эдакий своеобразный катафалк, привозит покрытый палаткой гроб. Зовут Ганса, что-то ему говорят, он указывает в сторону греческой церкви, превращенной в склад инструментов. Вытаскивают гроб, видать не пустой, несут, но не знают, куда поставить. Лица такие, будто хотят что-то спрятать и поскорей удрать. Ганс передает через Шумича, чтобы наверху за оградой сельского греческого кладбища мы выкопали могилу. Наверное, самоубийца — это пока первый. Я вообразил, что это бывший коммунист. «Если у этого народа, — говорю я, — еще осталась крупица совести, то, конечно, у коммунистов! У кого же еще?» Шумич полагает, что коммунисты там уже давно истреблены, и, кроме того, самоубийство зачастую не имеет отношения к совести. Земля твердая, каменистая, могила получается неровная и мелкая. Не выкопали и метра, как Ганс подает знак, довольно, не разрешает и выровнять дно, сойдет, мол, и так.

Приносим гроб, снимаем крышку. Глаза у мертвеца открыты, смотрят на нас потусторонне. Как мушка в янтаре, от жизни в них осталась крупица страха. Сняли форму, оставили только трусы, как подарок на тот свет. На теле и трусах видны следы штукатурки, брызнувшей со стены, у которой его расстреливали. Белые, красивые тонкие руки сведены у бедер судорогой. Волосы всклокочены, голова опущена на изрешеченную грудь. На шее цепочка с табличкой и номером — кто его по этому отыщет в огромном архиве смертей?.. Ганс показывает рукой, чтоб его вытряхнули из гроба — отчизна не желает ему дать и доски. Мы опрокидываем гроб. Покойник быстро и послушно падает в могилу и зарывается головой в землю. Мы торопливо его закапываем.

Ганс ничего не хочет нам объяснять и на все вопросы только твердит:

— Scheiße! Scheiße!

Никогда еще не был таким упорным, не поделился даже с Шумичем. Значит, есть вещи, о которых приходится молчать. Мы оставляем неизвестного за оградой греческого кладбища. Может, он и не коммунист, а лужицкий серб, или его обвинили в шпионаже, или в самом деле поймали с поличным. Только закопали мы его слишком мелко, собаки могут разрыть могилу, если учуют. Пока спускаемся к немецкому кладбищу, Шумич о нем уже позабыл. Не знаю, куда приведет нас эта необыкновенная легкость, с которой мы забываем мертвых и отсутствующих.

Оглянувшись и убедившись, что другие не слышат, Шумич шепчет:

— Типы, которые за мной ходят, некие шкоры. Вообразили, что я убил какого-то их воеводу.

— Он не успел стать воеводой, — отвечаю я.

— Во всяком случае, был какая-то важная птица, не понимаю, чего они мне его клеют?

— Я понимаю: они узнали куртку.

— Как узнали? Какую куртку?

— Ту, что ты продал грекам, это была его куртка.

— Значит, это ты его?.. Туда ему и дорога!

— Да нет. Ликвидировали его наши. И тут нет никакой тайны. Судили его, он признался, что был связан с итальянцами. Потом его куртку дали мне, чтоб не замерз в горах. Я им все объясню…

— Что объяснишь?

— Не хочу, чтоб из-за меня страдал другой.

— А как ты им это скажешь?

— Скажу Вуйо Дренковичу, пусть он передаст.

— Это похвально и благородно!

— Насмехаешься?

— Конечно, насмехаюсь! Мы ведь не круглые идиоты, чтобы здесь исповедоваться этим деревенским мужикам, где были и что делали! Предоставь это мне.

— А если они ночью…

— Сегодня мы едем в чифлук Хаджи-Бакче.

— Могут в темноте подобраться!

— Ничего они уже не смогут, у меня план.

Я думаю, лучше всего написать шкорам письмо, и, пока взбираемся на машину, сочиняю текст. Ганс едет в кабине, но, услышав песню, пересаживается к нам. В пригороде Салоник Каламарии у корчмы останавливаемся, Ганс с Шумичем заходят внутрь и вскоре возвращаются повеселевшие. Катил мимо вилл с воротами из кованого железа. Часовой, подняв шлагбаум, козыряет, и мы въезжаем в зеленый мир трав и деревьев. В конце лужайки поблескивает море. Кругом все необычно и красиво, совсем как в сказке. Вдали в густой зелени прекрасная барская усадьба. И стоило мне захотеть посмотреть на нее ближе — мы, как по волшебству, направились туда. Это и есть чифлук какого-то хаджи, имя которого звучит так странно. Все как во сне или сказке, где исполняются любые желания, стоит их только произнести. Выезжаем к пляжу перед домом, на мыс с пресноводными ключами среди кустов.

Следы резиновых покрышек ведут к песчаным дюнам. Там видны и ямы и овражки, откуда брали для строительства песок.

Шумич спрыгивает с машины, отыскивает удобное место, и показывает шоферу, где остановиться. Ганс обещает, если быстро нагрузим машину, разрешит купаться и сам спускается к берегу, раздевается, снимает очки, лезет в воду, таращит близорукие глаза и в детском восторге что-то кричит. На лодках приближаются парни с удочками, узнать, нельзя ли чем поживиться, но, заметив часовых, удаляются, сделав вид, что рыбачат. Грузовик полон. Угрюмый шофер, Хромой Черт, надвинув кепку, уезжает. Мы втыкаем лопаты в песок и раздеваемся. В десяти метрах от берега начинается глубина, кое-где она у самого берега. Ганс вызывает Шумича на соревнование. Шумич жестами объясняет, что у него от выпитого болит голова, и он боится удаляться от берега, потому как плохо плавает.

— Тебе, что, не хочется поплавать? — спрашиваю я Шумича.

— Я собираюсь сейчас бежать, — говорит он.

— А я?

— Ты сначала выздоровей. Есть время. Поищу Билюрича. Если что о нем услышу, найду способ тебе сообщить. А сейчас надо, чтоб поверили, будто я утонул, чтоб не было погони. Покажи им мою одежонку.

— Не думаешь ли уходить голым?

— Я захватил другую, вон там она, в кустах. Отвлеки часового, пока не скроюсь из глаз.

Я не отговариваю. Да и не могу. В горле засела зависть, будто кость, не дает слова сказать. Подхожу к часовому, и мне удается навязать ему сигарету. Потом я показываю ему, как у нас плавают кролем. Доплываю до Ганса и позволяю ему дважды погрузить себя с головой. Вынырнув, с трудом перевожу дух. Оп в восторге. Шумича на берегу уже не видно. Горло мне перехватывает спазма, меркнет перед глазами свет, трудно дышать. И вдруг Ганс вспоминает про Шумича и начинает его звать. Я пыряю, чтоб пощекотать ему пятки, но, хлебнув воды, закашливаюсь и забываю, зачем нырнул. А он снова спрашивает:

49
{"b":"223422","o":1}