И очарование, с которым шел Сергей домой, исчезло. Он и прежде нередко вспоминал Клаву, но старался не думать о ней, и это легко удавалось. Теперь же, приближаясь к Дядлову, где все воскрешало прошлое, он не мог больше думать ни о чем другом, кроме Клавы.
«Лучше бы не встречаться с нею в этот раз. А может, они поженились с Алешкой Мостовым? Да что говорить, разве такие, как Клавка, засидятся в невестах…»
Пошли знакомые поля, опушенные светлой зеленью всходов. Бороздки от сеялки уже затянуло, закудрявило молодой порослью, и только в углах полей на поворотах, где семена были плохо заделаны и выклеваны птицей, полукружья, оставленные сошниками сеялки, заросли слабо. Зато на межах бурно шла в рост травяная дурь.
— Выжигать надо по осени все эти чертовы межи, — вслух рассуждал Сергей, а про себя думал: «Хоть бы издали увидать ее. Могу и сходить к ней. Подумаешь, не писал. Мало ли, болел, некогда было. А думать всегда думал…»
Перед Дядловом невысокая насыпь дороги потянулась по суходолу. Луг был по-майски свеж и казался прохладным. С дороги было отчетливо видно, что весь он испещрен густо-зелеными и бледно-зелеными островками, потому что травы поднялись не везде одинаково. Справа от дороги, в излучине Кулима, бродило стадо коров. Но Сергей все глядел вперед, где на угоре раскинулось село Дядлово. Запоздалым дымком курились избы, красной медью вспыхивали на солнце стекла в окнах, белели стены церкви, молодо зеленели липы и тополя вокруг нее.
Вдруг Сергею показалось, что его окликнули — он обернулся и увидел: лугом, прямо на него, ковылял дедко Знобишин.
— Погоди, гражданин хороший. Погоди ужо.
Сергей спустился с насыпи и пошел навстречу ему. Знобишин остановился, снял фуражку, подкладкой ее вытер себе вспотевший лоб.
— А, — обрадовался он, узнав Сергея. — Ты гляди-ко, Сергей Лукич! Доброго здоровьица!
— Скрипишь, старик?
— Работаю, Сергей Лукич. Работаю. Спички где-то, надоть быть, обронил. А без курева я прямо не жилец на белом свете. Гляжу, машет ктой-то по дороге, вот я и ступай вдогонку. Клава кричит мне: дай я сбегаю. Нет, говорю, уж я сам. Гляди за стадом. Шумлю тебе, а признать не признаю. Только уж поблизости разглядел. Эвон кто, Сергей Лукич! На учебе ты теперь? Так, так… Огонек-то есть у тебя?
Знобишин опустился на одно колено и сел на подвернутую ногу. Достал кисет с газетным рулончиком, оторвал от него косячок бумажки и скрутил цигарку. Потом с ладони начерпал полную цигарку махорки, раскурил. Рядом на чемоданчик присел Сергей, рассматривая доброе, мудрое лицо старика. У Знобишина от ушей на грудь струилась белая борода. Из-под мохнатых нависших бровей глядели чистые, спокойные глаза.
— Ну, как у вас новый председатель?
— Весна ныне сухостойная, укладистая, а мы все еще не отсеялись. Здесь вот, по правую-то руку от яра, хлеба ничего, поднимаются. Шел, так видел поди. Вот-вот. Просто ничего. По зяби сеяны. А что там, на еланях… — Знобишин махнул тяжелой рукой в сторону села, — там по пашням, как пал прошелся. Ей-богу, я в воскресенье к дочери в Межевую уходил, так видал: скажи, бросовое дело. Нету всходов — и шабаш. Вон Клава сегодня сказывала, будто пересевать собираются.
— Она в помощниках у тебя?
— Клава-то? В помощницах. Она ни от какой работы не бегает. Эх, Сергей Лукич, на таких вот, как наша Клава, весь колхоз держится. Мужиков совсем не осталось.
— Истрепалась, говорят, девчонка.
— Пустое сбрехнул кто-то. Клава — девушка славная и блюдет себя в строгости. Дурного не слыхивал. Спички-то насовсем отдал? Ну, спасибо. А то мне хоть в село иди, право слово. Значит, побег? Ну-ну. Не писал домой-то? Нежданно-негаданно, выходит. То-то Лука Дмитрич с Домной обрадуются. Лети давай. Э-эх, я, бывало, в твои-то годы, после службы, значит, в Окладин по водку бегал туда и обратно за три часика. Вишь как.
Дедко Знобишин проводил Сергея и, все так же сидя на подвернутой ноге, опять скрутил цигарку, редкими, но убористыми затяжками выкурил ее, а окурок вдавил в мягкий дерн. Сергей тем временем миновал мост и поднимался в горку, входил в село.
— И руки не подал, — сказал дедко Знобишин, встав на одеревеневшие ноги. — По отцу, должно быть. Тот слова доброго с человеком не скажет. Себя только видит.
Знобишин, по-стариковски горбатясь, пошел к стаду. Спину ему жгло солнце, и, он соображал: «Пора коров поить. Чего это она мешкает?»
Клава, в белом платочке и белой кофте, светлая, солнечная, звонко кричала навстречу пастуху:
— Дедко Знобишин! С кем ты разговаривал? С кем?
— Председателев сын, говорю. Право слово, оглохла девка.
— Сергей?
— Да, он самый.
Клава подбежала к Знобишину и, заливаясь румянцем, нервно облизывая пересохшие губы, нетерпеливо допытывалась:
— И что же он, дедушка? Надолго он? Веселый?
— Надолго ли, я, Клавушка, не знаю. Наверно уж, сколько поживется. Про тебя, Клавушка, он чтой-то выспрашивал. Об отце с матерью ни словечка, а тебя вспомнил. Почему? — Знобишин лукаво воззрился на девушку. — Молчишь?
— Меня, дедушка, все вспоминают. Такая уж я есть, незабудка.
— Удачница, значит.
— Да уж куда удачливей. — Клава засмеялась, сняла с головы платок и спрятала в нем свое горячее лицо. Плечи у нее упали.
XXIV
Незаспанная злость ядовитее втрое. Со вчерашнего вечера кипит председательская душа.
Вчера уже совсем собрался домой, даже фуражку надел, как на столе хлипко и раздраженно затрещал телефон. Звонил Иван Иванович Верхорубов. Не поздоровавшись и даже не назвав по имени-отчеству, наскочил на Лузанова, как лихой кавалерист:
— Ты газету «Всходы коммуны» читаешь? О своем колхозе читал, спрашиваю. Слушай, что у тебя там делается? Добрые люди скоро убирать начнут, а ты все еще не отсеялся. По-моему, газета правильно критикует тебя. Как это ты сумел все посевные работы отдать на откуп своему, прямо говоря, политически близорукому агроному? Удивляюсь. Ты председатель колхоза или общества слепых, а? — И, не давая Лузанову собраться с ответом, продолжал глушить его новыми вопросами:
— Почему это ты прекратил сеять пшеницу? План для тебя является законом или не является? Ты, что, хочешь провалить посевную, да? Когда у вас кончится эта пресловутая дядловская самодеятельность? Вот тебе, товарищ Лузанов, мое последнее слово: за три дня сев должен быть закончен. Слышишь? А то пеняй на себя. Я просто вынужден буду сделать оргвыводы.
— Я, Иван Иванович, к шефам проездил…
— Я тебя спрашиваю: ты слышал, что я сказал?
— Так точно.
— Исполняй. И исполняй без разговоров. Ты же боевой старшина? Или забыл армейские порядки? Выполняй указания сверху беспрекословно и от подчиненных добивайся этого. Мы с вами призваны заниматься живым делом, а не болтологией.
Лузанов еще какое-то время ник ухом к умолкшей телефонной трубке, потом медленно положил ее и неприятно почувствовал, что вся ладонь, в которой лежала трубка, облита теплым липким потом.
Действительно, два дня Лука Дмитриевич проездил в Окладин к шефам на кирпичный завод, где обивал пороги начальства и вымаливал для колхоза списанную, полурастащенную пилораму. За это время агроном Алексей Мостовой зачем-то распорядился остановить все посевные агрегаты. Об этом стало известно районной газете, и она, не вникая в суть дела, высекла «Яровой колос» в корреспонденции под нелепым заголовком «Медленно поспешая».
После разговора с Верхорубовым поздно уже было что-то предпринимать. Поэтому, отыскав в бухгалтерии подшивку «Всходов коммуны», Лука Дмитриевич добросовестно прочитал статью и, черный, как грозовая туча, отправился домой.
Летом, в сухую погоду, он всегда разувался на крыльце, под козырьком. И в этот раз сел на щербатый порог сенок, один за другим стянул сапоги и стал подниматься, но нижний дверной крючок на косяке зацепился за карман его пиджака и дернул хозяина обратно. Лука Дмитриевич выругался и, вслепую шаря рукой, попытался было освободиться — не поддалось. Тогда он в сердцах резко встал на ноги, вырвал весь карман — на половицы выпали какие-то бумаги и медяки. В избу он вошел багрово-красный, тяжело сопя. Пиджак свой швырнул на пол и сел к столу, уронив большую, коротко стриженную голову на руки.