— Людей бы надо, Максим Сергеевич. Пропал хлеб, если не лопатить. А у меня кто пришел, все на погрузке. Я сам вот с пяти утра лопату из рук не кладу.
— Выходит, и не ворошишь?
— Так кем, Максим Сергеевич? Плотников я просил у тебя — ты не дал…
— И не дам.
— Позвольте-ка, — вмешался Верхорубов. — Это что за плотники, товарищ Трошин?
— Колхозники. Свинарник рубят, — не глянув на предрика, ответил Трошин и продолжал разговор с Кулигиным: — Забери всех баб с овощехранилища. Передай, что я велел. Пошли кого-нибудь из ребят верхом.
— Я вам кто, товарищ Трошин? Кто я вам? — вздрагивая тонкими испитыми губами, спросил Верхорубов недобрым полушепотом.
— Вот вам и узкое место, Иван Иванович, — вместо ответа сказал Трошин, поворачиваясь к Верхорубову. — Щель, как видите, непролазная.
— Наплевать мне на ваши щели! — опять же полушепотом крикнул Верхорубов прямо в лицо Трошина. — Немедленно снимите со свинарника людей и спасайте хлеб. Я вам, товарищ председатель, совершенно авторитетно заявляю: посажу, если сгноите хоть центнер хлеба. Так и знайте.
— Нельзя снимать, — тихо, но с упрямой, непоколебимой силой сказал Трошин. — Семьдесят голов свиней погибнут при первом же заморозке. Не дай бог, если случится такое, кого посадите?
— Товарищ Трошин, вам не на председательском бы стуле сидеть…
Верхорубов особо выделил последнее слово и, взглядом приказав следовать за ним, вышел из-под навеса. Кулигин, между делом наблюдавший за ними, видел, как Верхорубов, стиснув кулаки, что-то упрямо и зло внушал председателю колхоза. А тот, заложив руки за спину, стоял, как вкопанный, и, не мигая, глядел в лицо предрика. Кулигин знал, что друг его Трошин сейчас до предела взвинчен и совсем не может говорить: это неизживная памятка от контузии на ступенях рейхстага. Очевидно, выговорившись, предрика ссутулился и пошел от зернотока кромкой поля к группе школьников, которые собирали выпаханный картофель. Трошин поглядел на голенастую фигуру Верхорубова, на котором был надет очень короткий плащ, постоял немного и вернулся под навес. Зачерпнул из вороха в ладошку пшеницы и долго рассматривал свежие, в тонкой прозрачной кожице зерна.
— Ей-богу, не выдержу как-нибудь и наделаю глупостей, — говорил он Кулигину, немного успокоившись. — Спрашивают с тебя, как с хозяина, а воли, как хозяину, нету. Черт же тебя возьми, ну кто не приедет в колхоз, тот и командует, тот и учит, будто мы тут сидим все дурак на дураке или только и знаем вредить государству. Никакого доверия. А этот вот третий или четвертый раз в колхозе и каждый раз грозит тюрьмой.
— Ты хоть в самом деле, Максим, не напори каких глупостей, — заботливо попросил Кулигин и, сознавая, что ничем не может помочь другу, тоже мрачно умолк; морщинки-скобки по щекам сделались еще глубже, задумчивей.
— И обидно, и руки опускаются, — продолжал Трошин после паузы. — На прошлой неделе приехал из «Всходов коммуны» сопляк мальчишка, увидел, что в поле стоит комбайн, и расписал нас в пух и прах: мы и беззаботные, и неповоротливые, и душа у нас не болит о народном добре. Да откуда он узнал про душу-то мою? Я вот, Дима, взял его, хлебушко-то, а он сырой, и кажется, нету для человека на земле таких ласк и радостей, какие бы согрели меня.
Трошин в волнении суетливо расстегивал, застегивал и вновь расстегивал крупные пуговицы на своем дождевике. Наконец, успокоившись, застегнулся от верхней пуговицы до нижней и сказал:
— Ладно, Дима. Все это между нами. А хлеб надо грузить. Давай и мне лопату.
С зернотока Трошин и Верхорубов уехали вместе, сидя в ходке плечо к плечу, как закадычные друзья. У одного спина узкая, прогонистая, под серым плащом угадываются лопатки, у другого — литая, ряднинный дождевик круто обтекает плечи.
XIII
Ночь пала рано, без сумерек, сразу глухая, темная, будто на всю дядловскую сторону накинули промокший полушубок. Снова стало накрапывать, и наметанная наверху солома робко, по-мышиному зашуршала. На перекладинах качались от ветра два керосиновых фонаря, и свет от них, как слепой, плутал по ворохам хлеба, прятался за столбами, иногда вырывался из-под навеса и, прибитый дождем, тускло отражался в мутных лужах.
Подводы недогружали хлебом едва ли не наполовину, и все-таки в черном бездорожье лошади рвали свои последние силенки.
— Я больше не приеду, Дмитрий Сидорович! — крикнула Клава Дорогина, усаживаясь на воз и разбирая мокрые веревочные вожжи. — Но-о-о, Рыжуха!
— Подожди, Клавушка, — отозвался от весов Дмитрий Кулигин и тут же вышел из-под навеса, засовывая в карман измусоленную и охватанную тетрадку. — Как же ты, Клавушка, не приедешь? А хлеб? Сама видишь, пропадает…
— Так и мне с ним пропадать? Я с шести утра тут. Да и лошаденка, толкни — падет. Не ждите больше. Но-о-о…
Лошадь сунулась вперед, налегла грудью на хомут, но вкипевший в грязь воз только скрипнул, а с места не подался. Лошадь бестолково потопталась и, наконец, тяжело вздохнув, успокоилась.
— Может, еще разик, а, Клавушка?
— Не видите, что ли…
Дмитрий Кулигин не стал больше просить: он знал, что Клава не увиливает от работы, плечом помог лошади взять воз и проводил его взглядом в темноту.
Клава опустила вожжи, и лошадь сама выбирала дорогу. В трудных местах она останавливалась, а передохнув, без понукания снова ложилась в хомут, будто могла знать, что сегодня это ее последний воз.
От намокшего и зачугуневшего ватника у девушки занемели плечи. И отсутствующе лежали на коленях наломанные в работе руки. Все тело ее тоже было налито чугунной усталостью. Порою Клаве казалось, что она вместе с телегой и лошадью проваливается куда-то вниз, в тишину, покой, и было сладко, падая, ничего не чувствовать. Толчок — это лошадь опять взяла воз и спугнула легкую дремоту Клавы, девушка испуганно грабастнула край ящика. Усидела. Дорога пошла получше, телега покатилась ровнее, и девушка снова потеряла край ящика, хотя прекрасно слышала, что кто-то заботливо предупреждал ее: так и упасть недолго. Гляди — под колесо вот.
— Клава, стоишь-то почему?
Клава встрепенулась и не сразу поняла, что с нею разговаривает агроном Мостовой.
— Стоишь что, спрашиваю?
— Уснули мы вместе с Рыжухой. Но-о-о.
Алексей взялся за грядку телеги и пошел рядом. Будто занятый дорогой, агроном усиленно сопел, но Клавку не проведешь, поняла, что парень не может начать разговора, засмеялась:
— Хлеба, агроном, на трудодни думаете давать?
— Я столько же знаю, сколько ты. Говорят, уполномоченный какой-то приехал, сходи спроси у него.
— Ха-ха! Я видела, как утром этот самый упал намоченный гонял нашего председателя. Этот хлебушка не даст.
— Председателя хоть до смерти загоняй. Техники у нас мало. Но тут во всем без тебя разберутся. Сережка пишет?
— Не часто. Некогда ж ему.
— Забывать начал.
— Меня не забудет.
Алексей не видел Клавкиного лица, но почему-то был убежден, что девушка улыбается и заносчиво щурит свои продолговатые глаза. А она и в самом деле после недолгой паузы, не тая радости, засмеялась:
— Меня забудет — себя обидит.
— Как знать?
— И знать нечего. Я на свете одна такая.
— А все говорят, что мы с тобою пара.
— И ты поверил?
— Поверишь — на каждом шагу одно и то же.
— А я вот что-то не слыхивала. Скажи уж, сам придумал.
— Хоть бы и сам. Не пара разве?
— Я с тобой говорю, а его походочку вижу. Какая же пара? Насмешил, агроном.
— Это кто еще зубоскалит на всю улицу? Черт их знает, ни заботы у них, ни печали.
По грубому голосу Мостовой узнал Луку Дмитриевича Лузанова и отошел от телеги на обочину дороги. А колхозный кладовщик, поравнявшись с подводой, на которой ехала Клава, напустился на девушку:
— Это ты, вертихвостка? Все хи да ха, хи да ха, а я из-за тебя должен до ночи торчать на складе. Вот пойду поужинаю, тогда и приму твой хлеб. А ты посмейся пока.