Верхорубов достал из кармана брюк платок, раскинул его на растопыренных пальцах, звучно высморкался и положил платок обратно в карман. Все это он проделал с нарочитой медлительностью, удовлетворенно отмечая то внимание, с каким слушали его собравшиеся. Действительно, тишина закаменела, будто вымер дом-махина.
— Большие интересы требуют, — потрясая сухой пятерней, почти торжественно сказал Верхорубов, — интересы народа требуют, чтобы ваш колхоз «Яровой колос» в ближайшие три-четыре дня завершил план хлебозаготовок. Хлеб у вас есть — товарищ Трошин не даст соврать, — так давайте же порадуем родину своим трудовым подарком. Все, дорогие товарищи.
— Это что, — еще не веря в свою догадку, спросил Мостовой, — и семенное туда же?
— У нас в районе есть семеноводческое хозяйство. Оно обеспечит вас семенами. В свое время, конечно.
— Они сами-то каждую весну без семян, — кинул кто-то сердито из угла и остро задел самолюбие Верхорубова.
Видать, не пронял людей предрика своим красноречием. А ведь был убежден, что высокие и пылкие слова зажгли народ, и теперь осталось только вести его за собой. И вдруг этот хмурый, тупой, даже враждебный голос.
— Вы эти вредные приемчики, — наливаясь гневом и нервно постукивая по столу кончиками всех пальцев, сказал Верхорубов, — вы эти приемчики — выкрикивать и все такое из-за угла — бросьте. Выйди на круг, скажи прямо, чем недоволен. Мы знаем цену этим подголоскам. Слышите? Хлеб — это наше богатство и наша сила. А сегодня, вот сейчас, фронт борьбы за хлеб проходит через Дядлово, и кто не выйдет на огневок рубеж…
Мостовой опять внимательно слушал оратора, и чувство обиды за свои труды постепенно угасало в нем. Слова Верхорубова заставляли думать не так, как думалось прежде. «Прав он, родине нужен хлеб сейчас, сегодня — и какой может быть разговор? Тебе, Алешка, думающему до межи дядловских полей, трудно понять Верхорубова, но надо понять. Верхорубов думает по-государственному, — значит, верно думает…»
— Ну как, будем вывозить зерно ударными темпами, товарищ агроном? — спросил вдруг весело и бодро Верхорубов, и Мостовой, врасплох захваченный вопросом, бездумно ответил:
— Разве мы против?
— Темпы, дорогие товарищи. Слышите, темпы!
Кабинет покидали молча, натягивали на хмурые лбы фуражки, искали задумчивыми пальцами пуговицы одежин. У каждого копилось на сердце невысказанное, мучительное.
Мостовой сразу же вышел на улицу, чтобы не показать людям своих глаз, в которых по-ребячески скоро и несдержанно пробилась слеза. Согласившись с тем, что надо вывезти из колхоза семенное зерно, он все-таки понимал и глубоко переживал крушение всех своих планов, своих первых планов на трудовой дороге.
Алексей медленно переставлял ноги из лужи в лужу и ожесточенно думал над тем, как с диковинной быстротой перечеркнута вся его работа. А ведь он, с душой любящего землю хлебороба, жил и трудился впрок.
Сзади Мостового шли двое, тяжело месили грязь, переговаривались вполголоса.
— Выходит, опять подхолостили нас, — говорил один.
— К одному концу, — всхохотнул коротко, будто плетью жиганул, другой.
— Подамся я, пожалуй, в город. Нету сил больше.
— От весны ждать нечего. Надо думать.
— Будь здоров.
— Пока.
Мостовому хотелось броситься вслед мужикам и крикнуть им: «Погодите, люди! Что же вы сразу и бежать? К весне все уладится…» Он шел по грязной, темной дороге и, пожалуй, первый раз за время работы в колхозе не знал, как и для чего начнет свой завтрашний день.
XIV
За всю осень Клава первый раз не вышла на работу. Вчера она выпросила у бригадира отгульный день, чтобы постирать белье, утеплить к зиме окна, истопить баню.
С вечера моросил холодный полудождь, полуснег. За ночь приударил морозец, и крыши, наветренные стены домов, огороды, деревья — все подернулось тонким ледком, заблестело, как под глазурью. По доскам крылечка было страшно пройти — того и гляди, коварный ледок подсечет под ноги, и не устоишь.
Клава бросила на ступеньки половик, но он скользил, и ходить по нему было еще опасней. Поэтому она в сенках сбрасывала свои тапочки и летала по крыльцу и мосточку просто босиком. Разгоряченная у корыта, она, выскочив на улицу, с каким-то опьяняющим восторгом чувствовала, как остро и приятно стынут ноги и как где-то в самом сердце бурлит горячая кровь. В студеном хрустально-чистом воздухе звонче обычного тинькали синицы, и Клавка слушала их, смеялась и приплясывала.
— Ах ты, дурья голова! — закричала Матрена Пименовна, переступив подворотню и клонясь под тяжестью коромысла с ведрами. — Ну, скажи, есть ли у девки ум?
— Ты что, мам?
— А вот я тебе…
Дочь только тут поняла, что стоит перед матерью босиком, и бросилась на крыльцо, но мать все-таки дотянулась концом коромысла до Клавкиного плеча и улыбнулась: «Женихи в голове, а рассудку ни на грош».
— Да неуж мы такие же были?
— Такие же, мам.
— Воли вам ноне дадено много, — в свое удовольствие ворчала Матрена Пименовна и грохала ведрами на кухне. — А то как? Мы, бывалочка, по одной половице иди, на другую не взглянь. На-ко вот, Зейнаб, почтальонка, передала.
Клава кое-как вытерла мокрые распаренные руки о передник, выхватила у матери письмо и, не сдержав радости, сорвалась:
— От Сергея.
И громко чмокнула губами, прижав к груди конверт. Читала тут же, стоя у корыта, среди вороха сухого и мокрого белья. Читала и ничего не понимала, сознавая, что слова в письме хорошие, ласковые.
«Значит, любит, помнит обо мне, — восторженно думала она о своем. — Как это хорошо любить и ждать. Я его буду ждать всегда, вечно…
— Мамонька, миленькая, посмотри, пишет-то он. Посмотри: «Когда я приеду, мы с тобой серьезно поговорим о нашей жизни». А ты говоришь, у него на уме — одно баловство. Пишет-то он как! «Скажу тебе, Клаша, по секрету: ты для меня самая-самая красивая». Поняла?
— Чего понимать-то?
— Ты все поняла, да уж вот так. Любит он меня. Славный он.
Целуя и обнимая мать, Клава приплясывала и дурачилась.
А Матрена Пименовна с напускной строгостью отбивалась от нее и легко вздыхала:
— Хватит. Еще вот. Ох, Клавдея, Клавдея. Без тебя горе, а с тобой вдвое. Погоди-ка, будто воротами кто-то хлопнул.
И верно, на крыльце уже скрипнула ступенька, другая, шаги — в сенках, и вот под сильным рывком отворилась дверь: на пороге Мостовой.
— Можно? Здорово ночевали?
— Здравствуйте, Алексей Анисимович. Клава, дай стул.
Клава мигом принесла из горницы стул, тряпкой вытерла его, поставила к столу.
— Проходи, Алексей. У нас кавардак только.
— У казахов, по-моему, когда-то был такой обычай, — хитро улыбаясь, оказал Мостовой и сел к столу. — Если гость принес хозяину добрую весть, хозяин награждал его, давал мешок рису и барана. Но так как у вас нет ни того, ни другого, то дайте хоть стакан водички.
— Постой, мама. Я сама. Пусть только скажет, что это за новость он принес.
— Скажу.
Мостовой, все так же улыбаясь, достал из кармана стеганки аккуратно сложенную газетку и, положив ее на стол, прикрыл ладонью.
— Ой, что это сегодня?
— А что еще?
— Письмо от Сережи…
— Письмо — ерунда. Вот погляди.
Мостовой развернул, расправил на столе газету «Всходы коммуны», и с первой полосы на Клаву, Алексея и Матрену глядела девушка со знакомым и неповторимым прищуром глаз.
— Узнаешь, Матрена Пименовна?
— А то. Клавдея. За что же это ее, Алексей Анисимович?
— А вот слушай. «Отлично трудится в колхозе «Яровой колос» колхозница Клава Дорогина. Где бы она ни работала, всюду выполняет и перевыполняет дневные задания. Недавно колхоз «Яровой колос» с честью выполнил свою первую заповедь перед государством по хлебу. В этом патриотическом деле есть скромная доля труда и Клавы Дорогиной».
— За такую новость, Алексей Анисимович, и не водичкой бы можно попотчевать. Да вот живем скудно. И не сказать, как скудно. Ну вот, план колхоз выполнил, а когда же на трудодни дадут, Алексей Анисимович?