— Не поеду, батя.
— Так. Значит, не едешь. Хм. Гляди, милый сын. Ты теперь сам большой, сам маленький. Не ехать, так не ехать. Хм.
Лука Дмитриевич грустно осекся, помуслил в кулаке свой тяжелый подбородок, спросил все тем же, несвойственным ему, мягким голосом:
— Хоть бы сказал, что случилось.
Зная характер отца, Сергей готовился к крутому, горячему разговору, но необычно тихий голос и какой-то печально-миролюбивый вид отца обезоружили парня. Сергей даже не сразу нашелся, что ответить.
— Всю жизнь, что ли, учиться?
— Я, Сережа, все эти дни, веришь, ходил по селу как именинник. Ты подумай-ко, Лука Дмитриевич Лузанов, дядловский мужик, сына в институт собрал. В складе своем копаюсь, а сердце у меня на колокольне бьется. Мы с матерью, Серьга, хотим, чтоб ты в люди вышел, чтоб тебя вся округа по имени-отчеству величала. А ты гляди вот на меня. Век я, можно сказать, прожил, а выше кладовщика не поднялся. Такова и честь.
Лука Дмитриевич говорил и все стремился перехватить взгляд Сергея, но не мог этого сделать и беспокоился: стало быть, что-то таит от него сын. Как всегда хмыкая и ероша свои волосы, Лузанов-старший встал, шагнул по горнице — под ногой его натужно вздохнула толстая половица.
— А ведь ты, Серьга, по-моему, запутался в юбке, — сказал отец нежданную сыном правду и будто из ружья хлопнул возле самого его уха, а видя, что попал в цель, строго повысил голос: — Девки от тебя не уйдут. Здесь их много, а там еще больше. Не о них голова должна болеть. Хм.
Отец кинул за спину большие шишковатые руки, стал перед сыном, глядя на него в упор. Во всей фигуре Лузанова-старшего, в его движениях и даже дыхании угадывалась большая, сдерживаемая сила, и Сергей, храбрившийся наедине, снова почувствовал себя перед ним мальчишкой.
— Из дому, батя, неохота уезжать, — заговорил он какими-то вялыми, бескрылыми словами. — Да и сколько ни учись, все равно сюда же пришлют, в колхоз, в земле копаться.
— А ты много видел в колхозе с высшим-то образованием? Много, спрашиваю? Вот то-то и оно. Эх ты, желторотый. Учись давай. Звездой засияешь над всей округой. Не ты станешь по полям бегать, а у тебя будут на побегушках.
— Не поеду, батя.
— Поедешь. Сейчас дороги назад нету. Мамаша твоя, как сорока, прости господи, на все Дядлово раззвонила, что мы тебя собираем в институт. И я, грешным делом, перед людьми к слову и запросто так пристегивал эту радость. Народишко, бабы, мужики, выходит, с завистью глядят на нас. Понимают, что к чему. Да вот тебе. Председатель, Максим Сергеевич, распорядился отдать мне последние деньги из колхозной кассы, чтобы я честь честью проводил тебя на учебу. Такое в нашем захудалом колхозе не каждому новобранцу делают. Ты должен это понять. Хм.
В дверь горницы заглянула Домна Никитична и слезливым голосом сообщила:
— Отец, весь суп простыл. Ступайте уж.
— Погоди ты со своим супом, — сердито бросил Лука Дмитриевич и продолжал говорить: — Жизнь, Серьга, пошла норовистая, крутая, как в барабане кормозаправника крутит нас. И чтобы устоять на ногах, надо иметь светлую голову. Учиться надо. Прежде вот, я хорошо помню, человек мог подняться через деньги, плутовством, родством. Теперь, милый сын, ученую башку подай. Учись, пока у меня есть сила. А ты: не поеду. Хм. Пойдем обедать, да мне на склад.
Лука Дмитриевич ел молча, сосредоточенно двигая железными челюстями. И ушел, не сказав ни слова ни сыну, ни жене, — обоим дал понять, что вопрос о поездке решен окончательно. Круто, размашисто отодвинул он в сторону слабенькие мысли сына, и они почти перестали мешать Сергею думать о будущем. А о будущем приходилось думать, оно стояло за порогом.
VI
Клава проснулась до солнца. В избе духовито пахло свежим луком и вытронувшейся квашней. Где-то под потолком сонно гудела муха. Августовская ночь по-осеннему дохнула на стекла окон, и они запотели. Клава повернулась на спину, зевнула и, дотянувшись рукой до платья, взяла его. Задумалась.
Когда она вышла на росное крыльцо, стылый неподвижный воздух зябко припал к ее теплым ногам, пробежал по всему телу и приятно испугал ее. Клава открыла ворота и, прячась за столбом, выглянула на улицу. Пусто кругом. Только над рекой Кулим стоит туман. Он белый, густой, видимо, очень студеный, и Клава, подумав об этом, вздрогнула коленками. Не закрывая ворот, она выпустила из хлева корову и проводила ее со двора. Корова ленивым взглядом обвела пустынную улицу, вытянула шею и без передыху промычала несколько раз кряду — на том конце Дядлова таким же заходным мычанием ей отозвалась другая.
А между тем поднималось солнце. Горланили петухи. Где-то звонко и свежо лаяла собака, очевидно, крепко спавшая всю ночь. На мосту через Кулим загрохотала телега.
Утро.
Клава вынесла из сенок деревянную чашку с зерном и начала было скликать кур, но вдруг вспомнила, что сегодня в девять утра Сергей с отцом поедут на станцию. Вспомнила — и все перестало для нее существовать: и это свежее, чистое утро, и веселые суетливые куры, и деревянная чашка с пшеницей. К чему все это, когда в Дядлове не будет Сергея?
Она одним махом высыпала на землю зерно — куры сбились на нем в живой комок.
Клава в горнице надела праздничное голубое платье, прибрала волосы, белесые брови подвела сожженной спичкой, взялась обтирать туфли, поплевывая на лаковые носочки.
— Ты куда это, голубица? — встала перед нею мать. — Али на сушилку в добром платье?
— Сергей уезжает сегодня.
— Какой такой Сергей?
— Лузанов, мамонька.
— А тебе что за дело?
— Пойду провожу…
— Окстись. — Матрена вырвала из рук дочери туфлю и перешла на крик: — Не пойдешь, сказала. Рано еще тебе о женихах думать. Снимай платье. Снимай сейчас же. Вырядилась.
— Я на часок, мамонька. Только погляжу.
— Нечего глядеть. Собирайся на работу.
— Мамонька…
— Не выводи меня из терпения, Клавдея.
— Что я, девчонка, ты кричишь на меня.
— Да ты еще и разговаривать! — Матрена Пименовна замахнулась на дочь, попугать только хотела, но рука сама упала на Клавино плечо. Матрена Пименовна испугалась: в ответ от дочери всего можно ждать, но сказала все так же грозно: — Я ведь не посмотрю, что ты работница… Я…
Клава невидящими глазами поглядела на мать, губы у ней жалко дрогнули, и вдруг она прижалась головой к сухому плечу матери.
— Мамонька, если бы ты знала…
— Ну-ну, — слезливо залепетала Матрена Пименовна. — Ну-ну. Одни мы с тобой, Клава. И долго ли нас обидеть, долго ли нас обидеть, долго ли славу пустить: Матренина Клавка сама виснет на шею парню. Ну-ко, что тогда?
— Кто скажет-то, мамонька. Я только издали…
— Гордые они, Лузановы. Не с пары нам, Клаша.
— Я пошла, мамонька. Я только издали, мамонька.
И ничего не сказала Матрена Пименовна, но, когда увидела в окно дочь, вздохнула: Клавдия — совсем взрослая девушка.
Веселая и бездумная, выпорхнула Клава из ворот и сотню, а может, две сотни шагов прошла, не чуя под собой земли, — все радовалась, что вырвалась из дому, но постепенно шаги ее стали замедляться, а перед выходом на сельскую площадь она совсем остановилась. «Клавка, Клавка, — укоряла она сама себя, — будто ты и гордость свою потеряла. Сама идешь. А что же делать? Что? Вернуться надо и идти на работу. Вернись, Клавка». Но повернуть назад у нее не было сил. Шла. Вот школа, а за нею третий справа — высокий дом Лузановых, широко размахнувшийся по дороге. На крутой крыше белая труба. Из трубы струился дымок. Под воротами валялся сытый кабан. Возле него ходили куры. Все было по-будничному просто, так, как было вчера, словно и не уезжал сегодня Сергей. А ведь без Сергея этот дом хоть досками заколоти, ничто его уже не украсит и не оживит.
Клава прошла мимо лузановского дома. Без всякой надобности завернула к Лизе Котиковой и опять шла возле заветного дома, с нетерпеливой надеждой вглядываясь в его окна: не мелькнет ли в зелени цветов лицо Сергея. Нет, не видать, каменное сердце его.