— Да ладно, мама…
— Как же ладно, Клавушка? Ведь одной похвалой сыта не будешь.
— Не об этом сейчас, мама.
— Да тебе, конечно, не до этого. Ну, глядите.
Матрена Пименовна махнула рукой и, накинув на плечи пальто, вышла на улицу. Ей было и радостно за дочь и горестно. Вознесли Клавку выше некуда, на весь район похвалили — у Матрены сердце захолонуло. А вот за труд ни зернышка хлеба не дали, и это никак не укладывалось в голове крестьянки. Пусть разбираются сами.
— Газету, Алешенька, оставь мне. Пожалуйста.
— Какая ты ласковая, Клава! Хорошая ты, Клава… — Алексей взял ее руку и, вставая, хотел обнять девушку, но она строго и решительно посторонилась.
— Я, Алешенька, слово дала Сереже… А от него письмо. Вот. Такое пишет, у меня под ложечкой засосало. Хочешь, прочту? Два словечка, Алеша.
Она обдала агронома сияющим взглядом и заторопилась с письмом, но Алексей, обиженный чужой радостью, остановил ее:
— Читай уж себе. Я не люблю чужих секретов. Свои бы завел с тобой.
Матрена Пименовна мела у ворот, когда вышел Мостовой.
— Не погостил у нас. Ай не ласковы мы?
— Некогда, Матрена Пименовна.
«В делах все, — подумала Дорогина об агрономе, провожая его взглядом. — В делах, как рыба в чешуе. Работник. За весь колхоз…»
Она не сразу услышала, когда подошел к ней Лука Дмитриевич Лузанов и спросил:
— Мешки, Матрена, починила? Ошалела, видать, от радости. — И, смеясь, гаркнул: — Дорогина! Хм.
— Ай-ну!
— Мешки, спрашиваю, залатала?
— Один или два еще. Вечером принесу.
— Не породнились? — Лузанов тяжелым подбородком повел на удаляющегося Мостового.
— Мы, Лука Дмитриевич, не в поле огрех, — с достоинством ответила Матрена Пименовна, уловив в вопросе мужика подспудную усмешку.
— И я об этом же. Свадьбу бы в мясоед грянули. На твоем месте и раздумывать нечего. За таких с приплясом бы я выпил. Хм.
— У тебя свой сынок в женихах.
— Моему не до того. Учеба ему далась.
— Где уж, конечно. — Морщинки под глазами женщины дрогнули, и эта улыбка царапнула душу Лузанова. Лука Дмитриевич не сдержался, прибеднившись, вздохнул:
— Учишь вот его, из кулька в рогожку перевертываешься. А он женится там и на свадьбу, гляди, не позовет. Так ведь теперь заведено. Хм. Мешки непременно принеси.
XV
Мутная хмарь упеленала небо, и день родился хмурый, вялый. Над пустыми прозябшими полями тяготел какой-то невыношенный свет. В голых, ограбленных перелесках пусто и мрачновато. Все закаменело, как в сонливой сказке уставшего рассказчика.
Только к полудню слабый ветерок тронул серую наволочь на небе, порвал ее, и в дыры проглянула несвежая, белесая синева. На темный лес заказника, за Обвалами, даже проглянуло солнце, но от него на земле стало совсем неуютно и мрачно.
Все ждало снега.
На грани вечера небо совсем очистилось от туч, но крыла его где-то там, в высоте, мережка, и через нее пробивались только крупные звезды.
Веяло близкой стужей.
К утру небо вызвездило до блеска, и в Кулиме засверкали иголки. Перехватило белым ледком заводи. По жалкому былью трав прошлась изморози и взяла его в тонкую серебряную оправу.
Солнце встало без зари, яркое и холодное.
Через неделю пал снег и пал на мерзлую землю. Дедко Знобишин глядел в окно, чесал грудь, тяжело вздыхал: к неурожаю, когда стылой земля уходит под снег.
Еще через неделю положили и накатали санную дорогу. Наступила зима. Мало радости принесла она дядловцам. Промозглая осень попортила много трав, сена, соломы, и пора мясоеда была совсем невеселой. Редко-редко где вырвется со двора визг кабана или нутряной под ножом мык телка.
Надвигалась суровая пора, без запасов и надежд.
Только Лука Дмитриевич Лузанов залобанил бычка-годовика и заколол кабанчика пудов на семь. Из белой трубы его дома игриво струился дымок и дразняще пахло наваристыми щами.
Сам Лука Дмитриевич свежует тушу, подвешенную на веревки к матице завозни. У дверей, беспокойно поводя носом, гремит цепью Цыган.
— Мясца тебе, да? — не глядя на кобеля, балагурит Лузанов. — Дам уж, так и быть.
— Гав, гав, — благодарно отзывается собака и сучит лапами на приступках.
— Значит, мясцо любишь?
— Гав, гав.
Потом хозяин надолго умолкает: его охватывают думы, как и куда прибыльно определить мясо. Разве мыслимо двоим съесть такую прорву? Правда, приедет домой на каникулы Сергей, потом с собой ему можно отправить — и все равно без продажи не обойтись.
— Гав, гав.
— Верно, Цыган, с мясцом не бедствуют. Гам его — и вся недолга. Эх ты, холера! На вот тебе поросячий хвост.
Вскоре после Нового года от Сергея пришло письмо, в котором он сообщил родителям, что домой на зимние каникулы не приедет.
«Заел меня немецкий язык, — писал Сергей экономным убористым почерком поперек линеек тетрадного листа. — Плохо нас учили в техникуме, и сейчас за это приходится расплачиваться. В каникулы буду зубрить и посещать консультации. Иначе недолго и вылететь. Что нового у вас? Сколько хлеба дали на трудодень? («Шиш дали», — ругнулся Лука Дмитриевич.) Передайте привет Клаве Дорогиной, хотя вместе с этим письмом написал и ей».
— И чего липнет к ней? — Лука Дмитриевич в сердцах сдернул с носа очки и толкнул их по столу. — Да разве эта пигалица пара ему? Хм.
— Что уж ты, отец, так-то ее, — заступилась было Домна Никитична за Клаву.
— Молчи уж, потачница. Туда же. Тут бьешься, как старый мерин, хочешь поставить его на ноги, вытолкнуть в люди, а он тянет супротив. Зачем она ему, темная-то, как земля?
— Да ведь мы с тобой темные же, Лука, да живем.
— Чего ты живешь! Живет она — ха-ха! Небо коптишь. Мне вот свет застишь. Я хочу, чтобы сам он вышел в люди и чтоб жена у него походила на человека. Грамотную ему надо, понятно тебе?
— По мне бы, так Клавка совсем ничего девушка.
— По тебе, так ты и женись на ней. Она вон свалялась уже с Алешкой Мостовым. Он днюет и ночует у них. Хм.
— Околесну ведь несешь, отец. Зачем девушку порочишь? Уж вся деревня знает, что Мостовой с Евгенией Пластуновой шашни завел. А ты к Клаве лепишь его. Вчера утром несу воду от колодца, а он — возьмите его — лезет через огорожу от Пластуновых.
— Он везде успеет. Ну, хватит об этом. Сказал, Клавка нашему не пара, значит, не пара. — Лука Дмитриевич надел очки и взялся дочитывать письмо.
Спать легли, как обычно, порознь: он на кровать, она на деревянный диван.
Лука Дмитриевич долго не спал, курил, прожигая темноту горницы огнем цигарки. Мысли о сыне и мясе давили сон. Тяжелые вздохи мужа мешали уснуть и Домне Никитичне.
— Домна, ступай-ка сюда.
— Спал бы уж.
— Выспимся: ночь — год. Хм.
Домна Никитична, хрустя суставами ног, тяжело подошла к кровати и перелезла через ноги мужа, легла к стене — она боялась спать с краю, постель под ее большим телом сразу глубоко осела, и Лука Дмитриевич оказался на покатой кромке.
— Эко ввалилась, — добродушно сказал он. — И раньше ведь ты была полная, а тяжести такой в тебе вроде не чувствовалось. — И перешел вдруг почему-то на шепот: — Я думаю, Домна, не махнуть ли мне самому к Сергею? Ему бы я гостинцев отвез и мясо бы продал на базаре. Все-таки там цены — не возьмешь в пример окладинским.
Тронутая вниманием мужа, Домна Никитична не могла возражать:
— Гляди, Лука. Можно и в город.
— Тогда в воскресенье утром я с Дмитрием Кулигиным уеду на станцию.
— А он куда, Дмитрий-то?
— Не слышала разве? Уезжает он. Совсем. На лесокомбинат поступил.
— А дом?
— Дом — не кисет. В карман не положишь. Заколотит. Хм.
— Боже мой, что же это делается, Лука? Когда это бывало, чтоб люди покидали свое жилье? Все разъезжаются. Гороховы уехали, Палтусовы… Даже и жутко делается. Так-то, Лука, останемся мы одни с тобой.
— Не останешься. Мостовой Алешка заберет вот большие силы, так вытурит меня со склада. Только и попрекает, не на мужской-де работе ты, товарищ Лузанов. А, кроме кладовщика, я ни на какой работе в колхозе не останусь. Ни в жизнь. Может, и мы в город укатим. Хм. Ладно, спи.