Прямой, грузный, в меховой шапке и белых бурках, Капустин громко и недовольно топал по крашеному полу коридора, спрашивал, не глядя на Лузанова:
— Что опять у тебя?
— Даже не знаю, с чего начать, Александр Тимофеевич.
— Не коровы ли дохнут?
— Беда, Александр Тимофеевич. Хм.
— Да вы, что, или с ума там все посходили! Да за молочное стадо нас с тобой… — Капустин чиркнул пальцем поперек горла и указал на потолок.
В кабинете Капустин не сел сам и не пригласил сесть Лузанова. Прошелся туда и обратно, бросил шапку прямо на стол:
— Что мне с вами делать, ума не приложу.
— Помогли бы вы нам, Александр Тимофеевич…
— Чем? Фонды кормов мы выбрали. Не дает больше область. Закупайте, где найдете. Денег нет? А мне вчера Верхорубов докладывал, что вы нашли денег.
— Лесу я хотел продать, Александр Тимофеевич, но коммунисты наши, члены правления, не поддержали меня. Хм.
— И верно сделали. Не нами он посажен, не нам его и рубить..
— А что же делать, Александр Тимофеевич?
На столе громко и требовательно зазвонил телефон. Капустин пролез за свой стол и схватил трубку, начал поддакивать кому-то. Лузанов счел свое присутствие в кабинете секретаря лишним и вышел в приемную, а потом в коридор.
Когда Лузанова снова пригласили в кабинет Капустина, тот встретил его строго и холодно:
— Христа ради выпросил я для вас комбикормов. — Капустин кивнул на телефон. — Но это не дело, товарищ Лузанов. Это не дело. Я сам к вам поеду. Сейчас же.
Лука Дмитриевич переминался у двери с ноги на ногу, чувствуя, как в груди его что-то отходило и легче становилось дышать: Капустин поможет, Капустин намоет голову, но от беды отведет.
— Сена, видимо, вам все-таки придется прикупить. За счет чего — думайте сами. На то вы и хозяева.
— Продадим лесу, Александр Тимофеевич. Другого выхода нет.
— Ты же сказал, что правление против продажи леса.
— Против, Александр Тимофеевич. Против. Они, правленцы, Александр Тимофеевич, ни в чем со мной не соглашаются.
— Это как же так?
— Да вот так и живем.
— М-да. — Капустин поглядел на председателя, робкого, жалкого, с опущенными плечами, и подумал: «Замордовала, видать, жизнь».
— И не хотел я к тебе сегодня, а поеду. Значит, председатель одно, правленцы другое, а жизнь, она сама собой.
— Сама собой, Александр Тимофеевич.
До позднего вечера Капустин и Лузанов ходили по фермам, говорили с доярками, свинарками и все глубже понимали, что в колхозе между людьми нет никакого согласия. Бойкие и зубастые бабенки, расхрабрившись в присутствии секретаря, дерзко наскакивали на председателя, бригадиров, костили их, а те, боясь Капустина, молча наливались густым недобрым румянцем.
Этим же вечером в конторе собрали всех членов правления. Лузанов уже хотел открыть заседание, когда в кабинет вошла сгорбленная старушка и, не обращая внимания на говорившего председателя, не замечая чинно сидящих возле стен правленцев, остановилась у стола против Капустина:
— Я, касатик, давно тебя подкарауливаю…
— Тебе чего здесь? — поднялся было Лузанов, но бабка, не спуская по-совиному круглых глаз с Капустина, продолжала свое:
— Не забыл поди ты, касатик, как церковь закрыл в Косогоре?
— Помню, мамаша, — с улыбкой сказал Капустин, уже не раз переживший атаки богомольных старушек, возмущенных тем, что в прошлом году закрыл последнюю в районе церковь.
— Ну, закрыл и — бог с нею. Ваша власть, ваша и сила. Разломать — ума не занимать. С церкви и железо уже содрали — только и корысти. Церковь вы у нас закрыли, а что дали взамен? Ну где, касатик, отдохнуть теперь уставшей в трудах людской душе?
В мягком тоне, с каким говорила старушка, в ее скорбном морщинистом лице было что-то до боли горькое, материнское, и Капустин невольно встал.
— Председатель наш, касатик, боится, что я обижу тебя. Бог тебя обидит, ежели заслужил. Я просто скажу: неладно живем. Ты, сказывают, умный человек, а о душе нашей подумал? Попик, бывало, выслушает, утешит, словечушко скажет — на край света пойдешь, и силы хватит. А ты, родной отец, пропылишь по селу на своей машинке, только тебя и видели. А остальные, окромя крику, ничего не ведают. Норму да норму. Вот так-то, секлетарь. Не обессудь на прямом слове. Твои помощники тебе так не скажут, а мне бояться кого? А говорю все это, касатик, к тому, что добра промежду нас мало теперя…
— Ну, ладно, бабка, — ласково прервал старуху Лузанов. — Иди уж сейчас.
— И ушла. И ушла.
— Масленица, — будто оправдываясь, сказал Лузанов, проводив старушку, — масленица. Тоскует по колокольному звону. Начнем, товарищи.
Потом говорили о нормах, надоях, отелах, лесе, который надо продавать, спорили, кричали, а Капустин все видел уставшее, густо изрезанное морщинами лицо старухи, видел, как она горько покачивала своей маленькой головой, и в ушах его звучал ее тихий, тоже уставший голос: «Неладно живем».
«Да, да, — думал Капустин, — в делах, заботах мы забыли человека. Тут корень нашего зла. Что там лес, норма, отелы…»
— Это всем нам упрек, особенно коммунистам, — сказал Капустин, начиная свое выступление. — В военное и послевоенное лихолетье устали мы сами, огрубели, оглохли к чужому горю, все подменили окриком да командой… Неладно живем. Пора вытравлять эту солдатчину.
После Капустина снова говорили правленцы, только Лузанов сидел тихий, присмиревший и был занят, казалось, какими-то своими мыслями, очень далекими от того, что занимало всех собравшихся.
XXXII
После посещения колхоза Капустиным в душе Лузанова что-то надломилось. Он первый раз признался себе, что председатель из него просто ни к черту. «Вот она, темнота наша деревенская, — зло думал он о себе. — Иного слова нет, кроме ругани. Право слово, как кобели, грызем друг дружку, а дело стоит. А он, видишь, умный-то человек, приехал и без крика, степенно рассудил, что к чему, в душу без малого к каждому залез, и все разошлись, будто не о дохлых поросятах говорили, а чаем баловались… Эх, и темнота же мы, прости господи. Уж на что Тяпочкин — балаболка — откуда ум взялся. Говорит, давайте солому резать и запаривать. С комбикормом пойдет, как с маслом. Язви его, верно ведь сказал. А где раньше-то был, холера? А кто его раньше-то спрашивал? Ветки предложили рубить — тоже пойдут в запаренном виде… Эх, Лука ты, Лука, суконное твое рыло. Горлом ты привык брать — конец, видать, этому. А если я не умею по-другому?»
Со скрипом, правда, видя, что Капустин ничего не говорит поперек, правленцы согласились выборочно продать лес краснодарским колхозам, которые после войны просто осаждали лесное Зауралье.
— Лес продадим — землей торговать станем? — не утерпел все-таки, подкинул ехидный вопросик Трошин и тут же заявил, что от лесу увольняет себя.
И на следующий день Лука Дмитриевич сам с представителем южных колхозов съездил в обваловский лес и нарезал делянки для порубок. «Раз Капустин не запретил продавать лес — значит, все правильно, — успокаивал себя Лузанов и не мог достичь внутреннего равновесия. — А все-таки съедят меня дядловцы за лес. Съедят. Да и Капустин еще не раз припомнит этот лесок… Напиться бы, что ли!»
Уехали они верхом, а из лесу возвращались пешими. Коней вели в поводу, протаптывая им в снегу тропинку. За день лошади в кровь изрезали ноги об острый, как битое стекло, наст и никак не хотели идти целиной.
Представитель Григорий Голомидов, низкорослый пухлый мужчина, тяжело вздыхал, постанывал и беспрестанно вытирал пот с широкого, изъеденного оспой лица. На круглых обкатанных губах его таяла пригретая улыбочка. Как можно без улыбки, если председатель, не глядя на сопротивление колхозников, согласился-таки продать лесу? И какого лесу! Все сосна, одна к другой, строевая, без стрел подсочки, в толщину — два обхвата. Раскряжуй да развали на плахи — на юге из одной сосны домок выкроить можно.
Когда выбрались на дорогу к Обвалам, то садиться на коней не стали, а пошли рядом, и Голомидов, кося круглые иссиня-прозрачные глаза на председателя, возобновил прерванный в лесу разговор.