— Не ты ли уж устирала его, Женя?
— Я, Глебовна.
— Женечка, Христом-богом прошу тебя, пожалей ты его. Он ведь, Алешка-то, золотой. На что он тебе?
— Я по делу, Глебовна.
— Золото он, Алешка-то.
В комнатушку Алексея Евгения вошла чужая, виноватая и озабоченная. Не села.
— Пришла, Алексей Анисимович, сказать тебе: я виновата во всем.
— А поздороваться надо?
— Здравствуй.
— Если не ругаться пришла, садись.
Она села рядом с его кроватью. Спросила невесело:
— Что будет-то теперь, Алексей Анисимович?
— Судят за такие дела.
— Суд так суд, — как в полусне сказала она и, думая совсем о другом, прибавила: — От сумы да тюрьмы не зарекайся. Я ведь, Алексей Анисимович, не за этим шла… Мне, что, хоть голову пусть снимут. Я хотела только тебя увидеть. Увидала вот, и мне хорошо теперь…
Евгения вдруг умолкла, улыбнулась, глаза ее блеснули кроткой, печальной радостью. Она закрыла лицо руками и замерла.
Алексей не сразу понял, что она плакала, а поняв, растерялся, не зная, что надо сделать и что сказать. Его опять охватило прежнее чувство жалости к Евгении, и он, силясь прикрыть ласку, грубовато сказал:
— Чуть что — и слезы. Там и сгорело-то на грош…
XI
С холодными утренниками, ясными, пригретыми солнцем днями и бледными короткими закатами выстояло в тот год бабье лето. Ночами падали обильные росы, и хлеба тяжелым колосом горбились, никли к земле, не осыпались. Для полевых работ было золотое время.
Почти два месяца районная окладинская газета «Всходы коммуны» вела рубрику «Уберем урожай быстро и без потерь», однако половина урожая все еще качалась на корню.
В большинстве колхозов района было мало техники, и всюду, на всем долгом пути зерна с поля до элеватора, требовались людские руки, а их не хватало. И не потому, что в селах не было людей. Люди были, но они не хотели работать, так как колхозы ничего не могли дать им за труд. Лето-припасиха заставляло думать о долгой и суровой зиме. Поэтому колхозники пригородных сел то и дело посещали окладинский рынок, сбывая там огородную зелень, молоко, яйца, картофель. Люди глубинных колхозов тайно от начальства ходили в лес и заготовляли грибы, ягоды, кедровые орехи, дрова. А кто порасторопней, ухитрялся и сенца поставить на лесных еланях и прогалинах.
Страда в колхозах шла вяло.
Как и следовало ожидать, вёдро сменилось, тяжелым ненастьем. День за днем зарядили проливные дожди, и в осенней сырой хляби утонула вся земля, вспухли от воды поля и дороги, на низинных местах все взялось одной свинцовой лужей.
— Черт их побери, — расхаживая по избе, ругался Лука Дмитриевич Лузанов. — Такую погоду упустили. Тут надо бы рвать, как на пожаре. Пусть бы жилы лопались… Мать их так, безголовых. Хм.
Он ерошил свои коротко остриженные волосы, умолкал ненадолго и снова бранился:
— Разве это жизнь? Опять остались без хлеба и без кормов. Тьфу!
Домна Никитична рубила в деревянном корытце капусту, старалась мягче опустить сечку, чтобы не навлечь на себя гнева мужа.
— А ну, постой, — остановил ее хозяин. — Кажись, постучал кто-то. Нет, ветер, должно. Льет и льет — прорва. Глаза бы не глядели.
Только Домна Никитична занесла сечку, как стук в ближайшее к воротам окно повторился, сейчас более громкий и настойчивый. Лука Дмитриевич нырнул головой под занавеску, сбоку прикрыл глаза ладошкой, прильнул к мокрому стеклу, вглядываясь в темное непогодье.
— Кто это? А, Иван Иваныч… сейчас, Иван Иваныч. Живехонько я. Ставь, Домна, самовар — Иван Иванович Верхорубов. Эх-хе-хе, — вздохнул Лузанов, залезая в непросохший дождевик. — Всех впрягли. Только мужика не могу запрячь. Куском его надо заманывать в оглобли, а не пустым трудоднем. Сальца немного принеси, яиц…
По двору уже гудел проволокой почти невидимый в темноте черный кобель Цыган.
— Проходите, Иван Иванович, пожалуйста! — закричал Лука Дмитриевич от амбара. — Не бойтесь, я держу его.
Верхорубов мелькнул в светлых квадратах окон, протопал по ступенькам на крыльцо, запнулся за высокий порог, вошел в сени и начал шарить скобку дверей.
Иван Иванович Верхорубов, председатель райисполкома, не часто бывая в Дядлове, на ночлег останавливался у Лузановых: дом в центре села, чист, просторен, хозяева умеют встретить, накормить и обогреть.
— Что новенького, Лука Дмитриевич? — выпытывал Верхорубов у хозяина, расчесывая после мытья жидкие волосы на острой голове.
— Живем, хлеб-соль жуем, — уклончиво отозвался Лузанов. — Дела не делаем и от дела не бегаем. Так вот и живем, ни шатко ни валко. А вы, значит, приехали раскачивать нас? — усмехнулся Лузанов и, поерошив волосы, согласился: — Надо, ой, надо качнуть у нас кое-кого. Присаживайтесь на чашечку чайку. Домна, дай-ка ложечку Ивану Иванычу. Как с хлебосдачей, спрашиваете? Лейте погуще. С хлебосдачей вам лучше видно, сверху-то. Возим.
— Плохо возите, — деликатно помешивая в стакане, заметил Верхорубов. — Тянете весь район.
— Не хочешь, да потянешь, Иван Иванович. Захлестывают работы. Вот хоть нынче взять, напримерно. Подоспели хлеба, а у нас сена не убраны. Людей не хватает. Техники. Все одно к одному. Хм.
Иван Иванович глотал горячий чай большими гулкими глотками, грел о чашку свои сухие длиннопалые руки и как бы между прочим подсовывал хозяину вопросики:
— А кто, Лука Дмитриевич, все-таки, по-вашему, виноват во всем этом беспорядке?
— Мне, Иван Иваныч, трудно судить. Я ведь всего лишь кладовщик. Но кое-что смышляю на свой лад. Нет промеж наших колхозников никакого порядку. Вот, Иван Иваныч, где зарыта собака. А отчего это происходит? Мягок с народишком наш председатель, Трошин Максим Сергеич. Ой, мягок! Он каждого стремится уговорить, усовестить — ну и приучил всех к пререканиям. Он им слово — они ему десять. Вот и болтают, пока солнце на колокольню не взберется. А ведь дело-то, оно не ждет… Моя власть — я бы не так поступил. У меня бы зашевелились.
Отвернувшись в сторонку, Верхорубов высморкался в большой надушенный платок, принял из рук хозяйки снова наполненную чаем чашку с блюдечком, потянулся к сахарнице.
— Трошин мягок — это верно.
— Тряпка, Иван Иваныч, — охотно развивал ход своих мыслей хозяин. — Нынче у нас агроном молоденький мальчишка Мостовой, так этот, пожалуй, всю власть в колхозе забрал. Ей-богу! Что он знает, сено от соломы не отличит, а дело норовит повернуть по-своему. Будет толк? Не будет. Да вот глядите сами, Иван Иваныч. Никак уж третью неделю по распоряжению Мостового один трактор совсем снят с уборки…
— Куда снят? — не сделав очередного глотка, спохватился Верхорубов.
— На зябь вроде. В такую-то горячую пору. Вы мне, Иван Иваныч, не скажете, на сколько мы выполнили план по хлебу?
— Точно не помню. Процентов, если не изменяет память, на шестьдесят с небольшим.
— А что они говорят, наши-то руководители?
— У них один ответ — нет хлеба.
— Ха, нет хлеба. Окрутил как-то этот Мостовой Трошина и засыпает сейчас семена. Сушит их — и в амбар. И зерно, дьявол, выискал где-то крупное, доспевшее. Две тыщи центнеров хоть сию минуту можем выставить.
— Ну?! — Верхорубов перестал жевать и выкатил на лоб свои слегка выпуклые глаза.
— Никак не меньше, Иван Иваныч.
— Поглядим, поглядим завтра, — через силу храня спокойствие, сказал Верхорубов и уткнулся в чашку с чаем, а в голове его сорвался и закружился рой самых приятных мыслей: «Вот, скажут в районе, Верхорубов так Верхорубов. Глядите, как он поставил дело в Дядлове. За каких-то два дня колхоз дал приросту… двадцать процентов».
— А что, Лука Дмитриевич, слышно у вас о Фоминском колхозе?
— О Фоминском?
— Да.
— Ничего не слыхивал.
— Совсем ничего?.
— Да кто ж его знает, может, что и слышно. Домна, ты ничего не слышала о Фоминке?
Хозяйка буркнула что-то с кухни неразборчиво. Лука Дмитриевич только махнул рукой.