— Клавку, спрашиваешь, какую? Дорогину Клавку.
— Подожди, батя, подожди. Как же она с ним поедет? Ты что? Я вчера от нее письмо получил… Она дала слово ждать меня…
— До прихода другого…
— Батя!
— Ты не ори на меня, а то я по-отцовски… Хм. Сказано тебе, что Клавка снюхалась с Мостовым. Об этом в Дядлове все собаки знают.
— Не может быть. Не поверю. Я завтра, батя, вместе с тобой поеду в Дядлово. Если она…
— Ты не петушись. «Поеду с тобой». Что она, подданная, раба тебе, что ли? Или жена, в конце концов, законная? Жили рядом — дружили, разъехались — разминулись. А говорить, мало ли что вы друг другу ни говорили. Не каждое лыко в строку. Да и не жалей, Серьга, не жалей. Таких ли еще встретишь!
Из ресторана вышли в унылом состоянии. Оба с горечью и сожалением мысленно отмечали, что лопнули между ними какие-то надежные и добрые связи, которые всегда помогали понимать друг друга. А сегодня о чем бы ни заговорили — на том и разошлись. Будто вечно чужие, шли по выметенным безлюдьем улицам и не знали, что сказать друг другу.
На широком, как полевой ток, крыльце общежитского здания Сергей пошел к звонку, чтобы позвонить дежурному вахтеру, а Лука Дмитриевич остался у запертых дверей и глядел на сына, рослого, подобранного, легкого в походке, и покаянно думал: «Один он у меня. И зачем я гну его так? И говорил-то с ним, верно, как с мальчишкой».
Когда поднялись на пятый этаж, Лузанов-старший распахнул на груди полушубок и сказал в два приема:
— Передохнем.
Облокотился на перила и вдруг почувствовал себя слабее, меньше сына, вина перед ним давила сердце.
— Сережа, ты извини меня, — проговорил Лука Дмитриевич прочувствованно. — Ты и в самом деле большой теперь. Реши сам, как тебе жить. И об учебе тоже…
— Буду учиться, батя. Не брошу. Клавка-то, батя, неуж такая стерва оказалась? Или ты — так это…
— Сам видел ее с ним — и не раз, — с бесподдельной искренностью проговорил Лука Дмитриевич и на этот раз положил на Клавку пятно — сразу не смыть его.
Спать легли примиренными на одной кровати «валетом». Отец, измотанный минувшими сутками, сразу уснул и отчаянно захрапел, будто доски на ржавых гвоздях рвал от забора. Сергей укрылся своим пальто, и потекли в его горячей голове невеселые мысли. Вспомнился ветельник под горой. Зерноток с девчонками… «А ты не езди. Вся твоя буду». Нету у Сергея больше сомнения: качнулась Клава в сторону. Уж такая, видимо, есть. Не может без опоры. Вот, оказывается, почему умоляла не уезжать из Дядлова. Не надеялась. С глаз долой, из сердца вон.
На следующий день к вечеру Сергей на вокзале провожал своего отца домой. Лука Дмитриевич жаловался на усталость, но был приподнят удачей: вчера на базаре познакомился с каким-то маленьким вертлявым человеком и сегодня достал через него ящик гвоздей.
— Вот отруби ноги — и не учую: занемели, — весело говорил он. — Это от камня. Погрохай-ка по нему с непривычки — кости треснут. Значит, домой тебя в каникулы не ждать? Ясно-понятно. — Лузанов-старший прислонился грудью к плечу сына и доверительно тихо сказал ему на ухо: — Может, мне присмотреть за Клавдией, а?
— И чего, батя, ты вязнешь между нами? — стиснув зубы, качнул головой Сергей.
Лука Дмитриевич на это крикнул шепотом:
— Хватит.
Мимо вагонов, путаясь в длинных полах шинели, пробежал начальник поезда. Проводник, худощавый бритый старичок, тоже в черной, не по плечу великой шинели, вежливо попросил:
— Дорогие граждане, в вагон.
Лука Дмитриевич уже поднялся в тамбур вагона и вдруг засуетился, полез в карман.
— На, на вот еще. Лишней не будет, — и сунул в руку Сергею сотенную.
XVII
Русский проселок. Мало ты слышал добрых слов на своем древнем, как сама земля, веку. Бранят тебя за пыль и ухабы, за грязь и сугробы, за темноту твою слепую, но ведомо каждому, что только ты, работяга, выводишь путника к столбовой дороге.
Русский проселок. Время больших путей обходит тебя, однако твоя колея не будет от этого короче, потому что на нашей земле всегда будут такие места, куда и ты еще, вездесущий, не заглядывал.
Русский проселок. Нескончаема нить твоих странствий. С тобой наше прожитое, от тебя наше грядущее, ожидаемое…
Дядловская дорога то и дело обегает перелески, вздымается в горку или спускается под увал. То она гремит по звонкому настилу мосточка или рядом гонится взапуски с рекой. А то вдруг ровным шнуром протянется через пашню, и там, вдали, где она сходится на острие, видны крыши деревни и купы тополей. За деревней дорога подходит к самому обрыву Чертова Яра. У обочины, увитый засохшими венками и обнесенный некрашеной изгородью, стоит кирпичный обелиск — памятник героям гражданской войны. Тут колчаковцы учинили расправу над восемнадцатью дядловскими партизанами. Семнадцать лежат под скромным обелиском, а восемнадцатый, Андрей Константинович Метелин, сумел за какую-то долю секунды до залпа упасть и скатился живым с семидесятисаженного обрыва. Метелин был первым председателем уездного Совета, и сейчас его именем в Окладине названа главная улица. Далее дорога пересекает леспромхозовскую узкоколейку и петляет по ельнику. Наконец, спустившись с крутояра вниз, катит свою колею к самой воде Кулима. На той стороне — город. Летом через реку — паром, зимой — прямиком по льду. Правее, за лесом, строится мост. К весне, говорят, он будет готов. Тогда дорога, выбравшись из ельника, переломится на север и впервые за свою многовековую жизнь придет в Окладин через мост.
Дорога не занимала Максима Трошина. Рыжая лошадка, совсем мохнатая и седая от инея, легкой рысцой катила его низкие санки, а сам он думал о предстоящей беседе с секретарем райкома. Если отпустит, непременно спросит: а кого за себя? Кого? Черт его знает кого. Не всякому доверишь, да и не всякий возьмется. С каждым днем все трудней и трудней работать.
— Эй, там! — крикнул из предрассветной мглы встречный.
— Уснул? Сворачивай: мы с возами.
Трошин спешно, не глядя вперед, натянул правую вожжу, и санки, легки на отвод, сползли с дороги, завалились в глубокий снег. Стали. Пока Максим Сергеевич, уцепившись за грядку, стремился не вывалиться в снег и встать на колени, к нему подошел парень в полупальто с поднятым воротником, из которого торчал только один козырек фуражки.
— Это вы, оказывается, Максим Сергеевич?
— Я. Что там?.. Что выездил?
— Семян пока не дают.
— Это надо было предвидеть. А с продовольственным?
— Дали пятьдесят центнеров. — Студеный голос парня звенькнул.
— Слава богу. Спасибо, Алексей Анисимович.
— Вы, должно быть, отпрашиваться? — спросил Мостовой, но Трошин за скрипом проезжавших мимо саней не расслышал его слов, а когда прошла последняя подвода и увидел на мешках Клаву Дорогину, не столько Мостового, сколько себя осудил:
— Напрасно вот посылаем женщин в такие поездки. Не женская это работа.
— Некого больше. А вы, значит, поехали?
— Да, Алеша. Хотелось мне с тобой поработать… Ну да ладно. Поддержи-ка, а то опрокинет, пожалуй.
Мостовой почти без участия лошади, одним хватом выбросил председательские санки снова на дорогу. Спросил, выпрямляясь:
— Хлеб — что?
— Мелите! Я вернусь — выдавать будем. Пусть Тяпочкин там документы подготовит. Пшел. Ых ты! — И под хрусткий лошадиный бег, под скрип полозьев хотел было додумать прерванное, но все мысли в голове тугим обручем охватило одно слово: карусель.
В райкоме по раннему часу было тихо. Вымытые полы в коридоре дышали чистотой и теплом. От круглых, в железе, печек тоже пахло теплом, домовитостью. Максим Сергеевич разделся, выпил из большого под белым чехольчиком самовара, стоявшего в коридоре, стакан горячей воды и, потирая, согрел левую, раненую руку, прошелся по коридору туда и сюда. Не спешил, хотя и знал, что секретарь Капустин уже давно у себя в кабинете. Уж таков у него порядок: в шесть утра на рабочем месте.
— Садись, — вместо приветствия хмуро обронил Капустин, не подняв от бумаг своего большого, в глубоких складках лица. Голый череп его, очевидно, сегодня побритый, свежо и тускло блестел, будто его смазали маслом. Маленькие уши на этом обновленном масляном черепе казались старыми, прожухлыми листьями. «Сидит, — подумал Трошин, — значит, разговаривать и не собирается. А потом народ полезет к нему. К этому, поди, и клонит…»