Раза три или четыре прошла Клава от школы к правлению, и ей уже стало казаться, что все село видит и понимает, зачем она тут. Девушка задыхалась в своем отчаянии и обиде и вдруг, плохо сознавая, что делает, пересекла улицу, толкнула тяжелые ворота и вошла во двор Лузановых. Из-под амбарных ступенек навстречу ей бросился большой черный пес, загремел кованой цепью, захрипел в бессильной злобе, уронил прислоненную к стене амбара метлу и начал грызть ее.
На крыльце появился сам Лука Дмитриевич. Он, видимо, выскочил прямо из-за стола и второпях дожевывал что-то, ворочая массивными челюстями. На нем была гимнастерка защитного цвета, без ремня. В расстегнутый ворот выглядывала белая рубаха. Лука Дмитриевич замахал на пса руками, тесня его в угол к ступенькам:
— Уймись, дьявол. Это Домна опять забыла тебя тут. (Днем, чтобы собака была злее, Лузановы запирали ее в темном амбаре.) Проходи теперь, не бойся, — обернувшись, сказал хозяин Клаве и потащил пса за ошейник в квадратную с белеными косяками дверь завозни.
— Здравствуйте, — поздоровалась Клава, войдя в избу.
Никто не отозвался. На столе тоненько попискивал самовар. На табурете у окна стоял чемодан; к нему был приставлен вещевой мешок. Клава кашлянула и поздоровалась вдругорядь. Из горницы вышла Домна Никитична.
— Ой, да тут гостья, — всплеснула она руками. — Проходи. Садись. Чего это ты спозаранок?
— Я слышала, Домна Никитична, что Сергей ваш в город едет…
— Совсем, Клава, уезжает. Вот собираю его и плачу.
В избу вернулся Лука Дмитриевич, взял с лавки ремень и подпоясался, потом, приготовив надеть фуражку, предупредил:
— Не пустословь тут. Слышишь? Я пошел за лошадью.
— Чего он тебе понадобился, Клав? — вернулась Домна Никитична к прерванному разговору, когда дверь закрылась за хозяином.
— Письмо, Домна Никитична, я хотела отправить с ним, — не моргнув глазом, солгала Клава, но, почувствовав на себе пристальный взгляд хозяйки, залилась вдруг предательским румянцем.
— Письмо? Кому ты его?
— Разве мало людей!
— Людей-то много, Клавушка, да только, сдается, мы с тобой об одном горюнимся.
Домна Никитична позвала сына и ушла к нему в горницу сама. И только, вероятно, успела сообщить ему о приходе гостьи, как Сергей сразу же поспешил навстречу. Был он заспан, по-мальчишески взъерошен. Мать не вышла из горницы, и в избе они были одни.
— Доволен? Сама пришла, — Клава внимательно и ясно глядела в его глаза, и он смутился, пойманный на себялюбивой, гордой мысли, заговорил путано, сбивчиво:
— Что ты, Клава! Закрутился я… Пойми вот…
— Об этом потом, Сережа, после, — горячим шепотом прервала его девушка, по-прежнему глядя в упор на парня своими продолговатыми глазами. — Отец вот пошел за лошадью, а ты с ним не поедешь. Пойдем пешком. Я провожу тебя. Одна провожу. Потом пойду назад и всю дорогу буду плакать. Что молчишь-то? Я пошла, Сережа, и стану ждать тебя за мостом.
— Я приду, Клава. Сию же минуту смотаюсь. Славная ты моя…
Он хотел обнять ее, но она строго повела бровью и, склонив голову, вышла из дому.
— Чего она приходила? — поинтересовалась потом Домна Никитична.
— Чего, чего… Разве вы поймете? — неласково ответил Сергей.
Пряча глаза под низко опущенным платком, она сидела на упавшем телеграфном столбе у дороги, где обычно дядловцы поджидают попутные машины в город. Рядом стоял еще не обмытый дождями, но жирно подсмоленный у подошвы новый столб. Он тихо гудел, рассказывая о чем-то своем и грустном. Грустно и у Клавы на сердце. Ей кажется, что с отъездом Сергея наступит закат ее молодости, отемнеет вся жизнь. Каким коротким и крохотным оказалось у девчонки счастье. Лучше бы совсем не было его, тогда чего-то бы можно было ждать…
Она беспокойно поглядывала на мост — на нем ни души. А может, Клава просто ничего не видела своими затуманенными слезой глазами.
По дороге от города верхом на коне скакал шибкой рысью колхозный агроном Мостовой. Он, как всегда, без фуражки, в седле сидел легко и молодцевато. Увидев Клаву, придержал коня и свернул с насыпи дороги на поляну, подъехал ближе. Спешился.
— В город?
— Здравствуй, Алексей Анисимович.
— Я и так здравствую. Ты будь здорова. В город, спрашиваю?
— Туда.
Мостовой сел рядом, не выпуская из рук повода уздечки. Конь почти ткнулся головой в спину хозяина, потом отступил, оскаленными зубами почесал переднюю ногу и вдруг, сторожко вскинув голову, через большие чуткие ноздри потянул воздух.
— Клавушка, ты бы не ездила сегодня в город, — ласково попросил Алексей. — Семенные участки на пшенице я подобрал, — слушай, загляденье. Одно загляденье. Убирать надо — осыпаются. А у нас людей нету.
— Не пойму я тебя, Алексей Анисимович. У меня сегодня свое горе.
— Какое же у тебя может быть горе, когда осыпается семенная пшеница?
— Для меня хоть все вы осыпьтесь. Я Сережу провожаю.
— Ах, вот оно что. Ну-ну. Понял, Клавушка. Так бы и сказала. Но ты не печалься особенно, Клавушка. Разве мало у нас ребят остается?
— Все вы против него — нестоящие.
— Не хлестко ли?
— Может, и хлестко, да верно. А вот он сам идет.
Глаза Клавы весело заблестели, и вся она просияла, будто умылась радостью. Поднялась, совсем уже забыв о собеседнике.
В город пошли пешком. Чемодан Сергея несли на палке. Дорога до Окладина, все двадцать километров, лежала по берегу Кулима. Слева река. Справа идут поля и березовые перелески. От них пахло выспевшим хлебом, свежей соломой и подвянувшим березовым листом. Жаркое августовское небо какое-то белесое, выгоревшее: по нему нечасто плыли нежно-белые сверху и синеватые, как подмоченный снег, снизу облака. Дальше и ближе к земле облака были сдвинуты густо и тесно.
Шагалось легко, будто и не было у Клавы никаких печалей. Она давно разулась, приладила свои туфельки к чемодану и топала крепкими мягкими ногами по пыльной, присыпанной сеном и соломой дороге.
— Может, вернешься еще, — говорила Клава. — Не сдашь экзаменов и прикатишь. Или обо мне вдруг смертно затоскуешь….
— Тебя буду все время вспоминать. Вот такой, босоногой, простецкой, моей. А домой без института не вернусь.
— С виду, Сережа, из тебя хоть веревки вей, а на самом деле ты кремень.
— Батя — кремень, а не я. То, что я уезжаю, батино дело.
— А я, знаешь, Сережа, о чем думаю… Сказать? Не вернешься ты вообще к нам в Дядлово.
— Глупая ты, Клавка. Если я и задумаю бросить Дядлово, так все равно вернусь в него ради тебя. Ведь такой, как ты, мне, Клава, больше не найти.
— Скажешь тоже, не найти. Таких, как я, в городе пруды пруди. Забудешь. Чего уж там! Сердце у меня чует. Да ладно уж.
Клава опустила голову и вся, безутешная, жалкая, сникла. Долго шли молча. Чемодан, раскачиваясь в такт их шагам, поскрипывал ручкой. Где-то за перелеском фырчал трактор.
Клаве хотелось плакать.
Уже перед самым отходом поезда Сергей взял в свои руки горячие руки Клавы, с ласковой силой пожал ее жесткие пальцы и, глядя в непостижимую глубину ее глаз, спросил о том, о чем боялся говорить прежде:
— Ждать будешь, Клав?
— А как думаешь?
— Всяко можно думать. Четыре года.
— Хоть десять, хоть двадцать. Мы, бабы, умеем терпеть и ждать.
Откуда взялись у зеленой девчонки эти чужие слова? Видимо, перехватила их где-то и приберегла до случая. Теперь они уже ее слова: ведь она дала себе зарок ждать парня и дождаться, какого бы времени от нее не потребовалось.
— Значит, как солдатка?
— Считай так.
Недели через две Клава получила от Сергея первое письмо. Не сбылись ее тайные надежды. Сергея приняли в институт. Письмо было длинное, и девушка вволю наревелась над ним.
VII
В селе Дядлово вместе с Обвалами более двухсот дворов, и у каждого из них есть свое лицо. Например, двор Карпа Павловича Тяпочкина стоит на угоре и виден со всех сторон. Сам дом небольшой, но с высокой крутоскатной крышей и обнесенный березовым тыном, издали походит на сказочный теремок.