Весь минувший день Сергей думал и не мог не думать о Клаве. Мысль о том, что девчонка с продолговатыми глазами совсем рядом, не покидала его. Ему порой даже казалось, что город, институт, Лина — это нелепый сон. И не давал он Лине адреса Клавы, и не говорил Лине, что Клавка — прожитое. Он всегда думал о Клаве, и ничего между ними не изменилось.
Он целый день провел в мучительном колебании: то вдруг решал, что с Клавой надо встретиться, то отметал прочь это решение и горько раскаивался, что заехал домой.
Садясь с родителями за праздничный стол, надеялся побольше выпить водки и потом завалиться спать, а утром — в обратный путь. Но водка не шла, а мысль о том, что девчонка с милыми глубокими глазами где-то рядом, не давала покоя…
Он постоял у ворот, присмотрелся к темноте, выползавшей из-под стен домов, движением плеч поправил пиджак, надетый внакидку, и пошел к центру села. Было у него только одно желание: посмотреть спящее село, подышать родным воздухом и вернуться домой.
Но, не дойдя до школы, он неожиданно повернул направо в проулок, потом еще направо и по узкой колее, между двумя огородами зашагал обратно, стараясь глядеть поверх домов, где должен был показаться огромный и черный в этой ночи тополь. Прямо перед ним на небосклоне броско, в сравнении с другими звездами, светится Марс. Чуть повыше, близко одна к другой, тлели две неведомые звездочки, запутавшиеся на бесконечных дорогах вселенной.
Тополь появился как-то совсем неожиданно, будто шагнул навстречу из неверной сумеречной ночи. Сергей даже вздрогнул и понял, что шел очень быстро. Сбавил шаг, перевел дыхание. Тропинка повернула к дому Дорогиных. «Вот здесь она ходит каждый день, — успокаиваясь, подумал он. — Глупо, что я пришел. Лавочка… может, она только что с кем-нибудь сидела тут. Мне-то что за дело…»
Вдруг тихонечко скрипнуло шарниром окошко, и Сергей услышал незабытый голос:
— Сережа. Я сейчас вот…
Где-то верхом пролетел ветерок и всплеснул тополевую зелень. Сергей совсем не слышал, как отворились ворота, но хорошо увидел ее в безрукавой кофте и упавшем на плечи платке. Она, не перешагнув подворотную доску, прижалась к столбу и замерла.
— Как же ты увидела меня, Клава?
— Так-то вот и увидела. — Она засмеялась приглушенным смехом. — Знала, что ты придешь.
Сергей вместо трех-четырех дней, как рассчитывал, прожил дома полторы недели, и каждый вечер они встречались с Клавой все в том же обшарпанном скотиной ветельнике. Дотошные бабенки умудрялись выглядеть, как Клавка на свету прокрадывалась огородами домой. Сгоняя коров к мосту через Кулим, они, забыв свою молодость, рьяно судачили:
— И куда глядит Матрена!
— Усмотри нынче за ними!
— Ой, и народ пошел! Ой, народ!
Сергей после ночи под ласковое воркование голубей спал на сеновале до полудня. А бедная Клавка, прикорнув на часок, бежала на работу. Девчонка похудела лицом, примолкла, зато в прищуре ее подведенных бессонницей глаз спокойным светом горело счастье…
Лука Дмитриевич сурово глядел на сына, догадываясь, с кем он проводит ночи, и, наконец, не вытерпев, ядовито ожег его:
— И долго вы, Сергей Лукич, думаете прохлаждаться здесь?
— И что ты его изживаешь? Кость конская — вот кто ты, — с невиданной решимостью бросилась Домна Никитична на защиту сына. — Али тебя, старого, завидки берут? Помешал он тебе, а?
Лука Дмитриевич никак не ожидал такой бурной атаки жены, смутился перед сыном и в ругань не полез. Отложив ложку, только и сказал:
— Ну, хватит. Свои, мы или чужие? Там небось ждут его, к тому и спросил.
— Верно, батя, надо ехать.
— Я утром отвезу тебя. В Окладин же мне. Соберись.
Домна Никитична всхлипывала и сморкалась за перегородкой на кухне, и Лука Дмитриевич поспешил убраться из дому. А по дороге в контору терзался раскаянием: «Как-то у меня коряво выходит все. Неуж по-другому нельзя было все это обговорить? Так, мол, и так, Серега… Хм».
Утром он увез сына на станцию и проводил его с проходящим поездом. Сергей опять с трудом рвал от сердца спокойную, сытую жизнь дома, Клаву, без которой не мыслилась жизнь дальше, и потому с отцом попрощался сухо, невесело.
В подавленном состоянии остался и сам Лука Дмитриевич. Ведь как он радовался приезду Сергея! Хотел поговорить с ним душа в душу, посоветоваться, а разговору, по существу, никакого не вышло. «Клавка ему в голову влезла опять, — с обидой и ревностью замечал он. — До отцовских забот ему! А ради кого мучаюсь? С людьми живу, как цепной кобель. Вот и для сына не нашлось теплого словечка. И что это, Лука, происходит с тобой? Сильно ты походишь на траву волчец. Видел, как на опустевшем лугу одиноко и бесприютно качает ее ветер? Конечно, видел. И косарь и скотина сторонкой обходят злое, колючее растение. Волчец. Хм».
XXVI
Как-то в середине июня, возвращаясь домой из Окладина, Лузанов привез с собой мужчину-здоровяка, с круглыми плечами и розовыми щеками. Это прибыл в колхоз «Яровой колос» инспектор по определению урожайности Павел Никонович Струнников.
Остановились у правления колхоза, и Лука Дмитриевич, увидев в окне Тяпочкина, махнул ему рукой. Тот мигом скатился по лестнице вниз и, запыхавшись, подбежал к председательскому коробку.
— Слушаю, Лука Дмитрич.
— К нам вот из района товарищ Балалайкин…
— Струнников, — слабым, совсем не своим голосом обиженно поправил мужчина-здоровяк.
— Хм. Надо куда-то устроить товарища Струнникова на ночлег. Может, к Пластуновым?
— А почему же нет? — согласился бухгалтер. — У них чисто, ребятишек нету, спокойно. За милую душу.
— В таком разе до свидания, товарищ Струнников. Да, Тяпочкин, накажи Мостовому, чтоб с утра был в конторе. Мостовой — это наш агроном, — пояснил Лузанов гостю.
— Да, да. Вся моя работа только с агрономом, — опять чужим голосом подхватил Струнников и, выкинув тяжелую ногу из коробка, начал вылезать.
Инспектор, как и все люди большой полноты, шел, широко расставляя ноги, выпятив вперед живот и грудь. Рядом, будто подросток, трусил Карп Павлович и, не умея не разговаривать с людьми, лип к гостю:
— У вас, товарищ Струнников, что-то случилось? Вы тяжело вздыхаете.
— У всех случилось. Не у одного меня. У нас какой месяц идет? Вот видите — июнь. Хлеба пошли в трубку. А дождя все нет и нет.
— Вы, надо понимать, очень переживаете.
— Все переживаем, молодой человек. Нам дорого каждое зернышко. Потому что хлеб — наша сила и жизнь. А вот вы, я не конкретно о вас, — вы, люди деревни, — не всегда умеете дорожить зернышком. Я лично великолепно понимаю вашу психологию. Вы как рассуждаете? Просто. Нынче неурожай — следовательно, на будущий год обязательно привалит изобилие. И, по-вашему, выходит, вроде баланс, равновесие. Но какое равновесие? Мнимое, молодой человек. Ложное, то есть. Каждый год должны быть высокие урожаи. Понятно?
— Очень даже.
— Затем мы к вам и ездим, чтобы объективно, на основе агрономической науки и практики определить урожайность, вернее, уровень урожайности, разумеется, высокий уровень, и призвать вас к борьбе за этот уровень.
— Так, как вы говорите, можно большие урожаи собирать, — заметил Тяпочкин с неопределенной ужимочкой на остроносом лице. — Вообще-то мы тоже любим высокие намолоты.
Струнников сверху вниз посмотрел своими большими медлительными глазами на спутника и ничего не ответил на его замечание: придурковатый, видать, мужичишка.
Сдав с рук на руки инспектора Струнникова Елене Пластуновой, Тяпочкин пошел обратно, возмущенно отплевываясь:
— Тьфу. Даже и в ум не придет, с какого боку тебя пощекотят. Ты скажи на милость, определитель урожайности объявился! Тьфу! На основе науки…
Был вечер. В теплом воздухе пахло парным молоком и свежей подсыхающей травой, набросанной кое-где на крыши сараев. Возле пожарницы, на бревнах, сидели мужики, жгли табак и толковали об урожае, погоде, машинах, о войне в Корее. Подошел Тяпочкин.