— Значит, живешь?
— Да ведь куда денешься, коль бог не прибирает!
— Ну вот здорово — «бог не прибирает»! Да тебе сейчас жить да жить. Кстати, сколько тебе лет, Глебовна?
— Не свататься ли пришел, окаянный народец?
— Куда уж мне.
Оба засмеялись.
— Мне, Максим Сергеевич, в самый женский день шестьдесят стукнет.
— О-о, десятка два еще можешь бегать.
— Чтой-то многонько даешь.
— Меньше нельзя. Избу вот тебе срубим новую.
У Глебовны в уголках рта собрались горькие морщинки. Она тяжелой ладонью погладила скатерть и сказала, не глядя на гостя:
— Не верю уж я, Максим Сергеевич. Я вижу, у тебя какая-то нуждишка ко мне. Говори прямо, без посулов. Что там…
— Нужда есть, Глебовна, то верно. Но о ней после… Значит, веры моим словам у тебя, говоришь, нету?
— Да как тебе сказать… Верю я тебе, Максим Сергеевич, как дядловскому мужику. А ты ведь еще председатель. Давай-ка не задабривай ты меня словами.
— Ты, Глебовна, верила, что с тебя никаких налогов не будет?
— Не шибко.
— Сняли налоги? Сняли, спрашиваю?
— Али не знаешь?
— Так что же ты голову-то морочишь?
— Да ведь я, что, Максим Сергеевич, я ничего. Спасибо, коль сняли. Я и еще поработаю, куда денешься. — Жесткие складки у рта Глебовны чуть отмякли.
— Вообще и отдыхать бы тебе, Глебовна, не грех, но не хватает в колхозе народу, и решили мы просить тебя поработать сторожем на свиноферме. Вот я и пришел: может, согласишься. И трудодни, и дополнительная оплата пойдет за сохранность — все честь честью. Клава там командует. Ты знаешь, с нею можно работать.
— Как не можно! Клава — работница добрая.
— Договорились, выходит?
Глебовна подтянула под подбородком концы головного платка, пристукнула ладонью по столу:
— Говорила же я, окаянный народец, что со сватовством ты заявился ко мне. Так оно и вышло. Согласна, куда мне! Дровец бы возик, Максим Сергеевич.
— А насчет дома, Глебовна, не сомневайся. Будет у тебя новый дом. Мне не веришь — поговори со своим соседом, Тяпочкиным. Он теперь бригадир колхозной плотницкой бригады. Вот по-соседски и сгрохает тебе хоромы. Не скоро, конечно. Скоро слепые родятся… Попить бы мне чего-нибудь дала.
— Водичка, Максим Сергеевич. Квас где-то поставила, да не укис, наверно.
— Давай, какой есть.
Глебовна поставила перед гостем эмалированный ковш с квасом и пустой стакан. В ковше плавало два зеленых листочка от хмеля и пахло молодой, еще не выбродившей закваской. Трошин один за другим налил и выпил два стакана, крякнул, похвалил:
— Молодой квасишко, в брюхе дойдет.
Потом хлопнул себя по коленям, будто хотел встать, но не встал.
— И еще дело к тебе, Глебовна. Дай-ка мне адрес Алексея Анисимовича.
— Это зачем же? — насторожилась Глебовна, и глаза у нее округлились, пытливо щупая лицо гостя.
— Весна в ворота стучится, слышала, нет?
— И что же?
— А вот что. Весна на носу, а в колхозе нет агронома.
— Нет, Максим Сергеевич, ты его не тронь, Алешку. Не сманивай. — Глебовна умолкла, от волнения не находя слов. Помолчала, а заговорила вновь твердо, напористо: — Ты, Максим Сергеевич, парню не комкай жизнь. Он устроился там, при окладе, и начальство, писал мне, довольно им. Алешка — он ведь работящий. Не смущай ты его. Помыкался он здесь, и хватит с него. Хватит. Ой! — как-то обрадованно воскликнула Глебовна и, улыбаясь, махнула рукой. — Чего это мы говорим попусту. Хоть и захоти он приехать к нам, так не приедет. Он же, Максим Сергеевич, завербован на шахты-то. Завербован — и на четыре зимы. Деньги за это получил, дорогу ему оплатили. Кто же его теперь отпустит, посуди-ко сам! Полторы зимы он только и зажил. Ладно уж, Максим Сергеевич, пусть он там живет.
Трошин, слегка наклонив набок голову, вертел на столе пустой стакан, слушал. Под усами его крылась ухмылка.
— Эх, Глебовна, Глебовна, — встрепенулся Максим Сергеевич и горячо заговорил: — Вырастила ты, можно сказать, на ноги поставила своего Алешку, а знать его не знаешь. Да он там тоской, поди, по земле изошел. Он же рожденный агроном. А ты «бог с ним, пусть живет». Ведь не от доброй жизни занесло его туда, и теперь надо его вернуть. Нигде он столько пользы не принесет, как у нас, в «Яровом колосе». Не отпустят, говоришь? Ерунда. Пошлем ему письмо: согласится — приедет, не согласится — его дело. Мы ведь, Глебовна, на веревке его не потянем.
— Да ты, окаянный народец, словами опутаешь его хуже всякой веревки. И прилетит он.
— Так разве плохо? Это же здорово, если прилетит.
— Прямо не знаю, что и делать, — вздохнула Глебовна, все еще не решаясь дать адрес Алексея. — Обаял ты меня, Максим Сергеевич, начисто обаял. — И все-таки встала, вышла в ту комнатушку, которую когда-то занимал Алексей. Трошин слышал, как она чиркала там спички, видимо, искала что-то.
— Вот, Максим Сергеевич, — вернувшись, Глебовна подала гостю конверт в штемпелях и марках.
После ухода председателя Глебовна увернула огонь в лампе, чтобы зря не жечь керосин, и долго недвижно сидела на прежнем месте, скованная заботными думами. Правильно ли сделала она, дав адрес Алексея Трошину? «Сейчас, поди, и разговаривать с ним не станут, — нудилась Глебовна невеселыми мыслями. — Спросят: на агронома учился? Учился. Ну и отправляйся в колхоз. Что же это я сделала, глупая голова…»
В сенях под дверями заскреблась кошка и дважды жалобно мяукнула. Глебовна впустила ее. Закрыла дверь на крючок и, не гася лампу, не раздеваясь, легла на кровать.
За окном, в холодной ночи, шастал ветер, бил в стекла сухой снежной крупой, надувался и тяжело дышал где-то под углом. У ворот, раскачиваясь, скрипел шест, на котором был прибит скворечник. Большая белая кошка, потершись о печку, подошла к кровати и вспрыгнула на постель, поласкалась к хозяйке, свернулась калачиком у ее груди, спрятав морду под мохнатой лапой. «Погодье ворожит, — подумала Глебовна и тут же вернулась к своим мыслям: — Ох, затянут они тебя, Алешенька, в этот колхоз. Непременно затянут. И я во всем виновата. Прости ты меня, старую дуру. А может, он и сам рвется домой?.. Вот вернулся же Дмитрий Кулигин… Дом, говорит, новый выстроят. Может, и на самом деле жизнь выравняется? Как, бывало, до войны жили. Хорошо жили!.. Да каторга, что ли, наш колхоз! Пусть приедет и посмотрит. Веревками его никто не привязывает. Где хочешь, там живи… Ой, ничего-то я не знаю…»
Уснула Глебовна и проснулась утром с одними и теми же беспокойными мыслями об Алексее, с сознанием своей виновности. Но утром, кроме озабоченности, где-то на донышке ее сердца проклюнулась смутная радость: приедет Алешка, окаянный народец. Мила сторонка, где пупок резан.
Месяца через полтора Максим Сергеевич Трошин получил от Мостового письмо.
«Здравствуйте, многоуважаемый Максим Сергеевич! Вы не знаете, как сильно обрадовало меня Ваше письмо. И еще скажу Вам, что я бы птицей улетел домой, но не могу. По договору срок у меня долгий, и близок теперь локоток, да не укусишь. Если бы я знал, что все так переменится, я бы совсем не уезжал из Дядлова. Перетерпел бы уж как-нибудь. Я часто, Максим Сергеевич, вспоминаю, как мы с Вами работали. Неужели уж это никогда не повторится? Хоть бы одним глазком поглядеть на родные дядловские места. Интересно мне знать, чем вы займете поля на Запашинской дороге?
Передайте от меня всем по привету.
До свидания, Максим Сергеевич.
Алексей Мостовой».
III
Много в Кулиме утекло воды с тех пор, как Сергей оставил Клавку. Ни одного письмеца он не послал ей, чувствуя свою вину перед нею, избегал и встреч. Почти за три года он видел ее только один раз, когда приезжал на похороны отца, но, убитому горем, ему в ту пору было не до Клавки. Потом же снова не вспоминать Клавку не мог. Не мог забыть ее ласк, ее слез, ее смех, ее чудесных глаз. Думал о ней часто, приберегая про себя надежду, что не все порвано между ними, и непременно они должны увидеться, и все объяснится само собой.