— Да не подталкивай под руку.
— А ты поскорей.
— Я и то. Сам не видел, мужики, и врать не стану, но сказывали, когда-де Осип выпроводил гостей-то, богу молился на Марфу: в гроши обошлась вся помочь, и худого слова никто не сказал. Утром Осип проснулся и похмелья от радости не почувствовал. Вышел к своему новому дому — окосоротел. А вот слушай. Дом-то ему ромбом срубили. Перекосили, ей-богу, и окна криво прорубили.
— И как же он, Карп Павлович?
— Съезди узнай — мне расскажешь. Ха-ха. А ну, мужики, бросай курить, — вдруг неожиданно насторожив голос, скомандовал Тяпочкин. — Мы с хозяином на углы. Остальным накатывать, мох подстилать и все такое. Хозяйка! — крикнул Тяпочкин Глебовне — она только что принесла и поставила в холодок за штабель кирпичей ведро квасу. — Хозяйка, слышишь! На последнюю вязку, на каждый угол по литровке. Да матицу — считай. Мужики все утробные — худых нету. Сама гляди.
Говорил Тяпочкин вроде шутя, но лицо у него было серьезным, совсем чужим для Глебовны, и она возразила ему, как чужому:
— Многовато чтой-то заломил. Работа, гляди, не то покажет.
— На теплом слове дом ставится, — продолжал Тяпочкин с прежним видом.
— Ну уж не то. — Глебовна поклонилась. — Не обессудьте.
Тяпочкин подкинул топор и на лежавшем у ног его бревне сделал зарубину:
— Слово высекли. Договорились на берегу — вернее ехать за реку. Начнем-ко, мужики. Пудов, заходи с конца. Пошла-а-а!
У Глебовны печь топилась, на огне чугуны перекипали. Но она не могла уйти в избу, пока на стойки не лег первый венец из толстых обструганных с боков лесин. Теперь уж она видела и верила, что у ней будет свой новый дом, высокий, с глазастыми окнами прямо в солнце.
К вечеру подоспело поднимать на стены матицу, кондовое, матерое бревно, весом в десять, а то и все пятнадцать пудов. Следуя неписаному, но стародавнейшему закону, к матице привязали завернутую в шубу бутылку водки, сала, луку и хлеба. Наверху, когда туда по наклонным бревнам будет затянута матица, рабочие разопьют бутылку. Это значит, что самые тяжелые работы на дому закончены. Ща!
Поднимали матицу на веревках. Тяпочкин с обливавшимся потом лицом и вздувшимися венами на шее вел хриплую, натужную песню.
— Ее-ще, — в два приема запевал он.
— Взяли! — дружно рявкали мужики, и матица податливо вползала вверх.
— Ее-ще, — настораживал Тяпочкин.
— Взяли! — откликались ему.
— Ее-ще.
— Взяли!
Когда матица с накатов легла на верхний венец, Глебовна со строгим лицом и смеющимися глазами подала на леса Карпу Павловичу деревянную чашку с овсом и хмелем и начала ему шептать что-то на ухо. Тяпочкин кивал головой, а потом, поставив на плаху чашку, стянул свои сапоги и, оставшись босиком, залез на сруб. Туда уже чашку ему подал Алексей. Пока Тяпочкин лез да оглядывался наверху, Глебовна поставила в красном углу дома березовую ветку, и Карп Павлович бросил на ветку горсть овса, сказав при этом:
— Кому сею, тому и здоровья вею. Сею хозяевам и здоровья, если поверишь, хозяевам.
— Чего ты несешь, — недокрестившись, замахала руками Глебовна. — Поверишь-то — к чему ты это.
— Винюсь, винюсь, Глебовна.
Выпятив грудь, насупив подбородок и удерживая распиравший его смех, Тяпочкин босыми ногами пошел по верхнему бревну, бросая налево и направо зерна овса и хмель.
— Обходит севец черпной венец, сеет хлебушко — всему дедушко, — говорил нараспев Тяпочкин и грозился на ржущих мужиков строгой бровью. — Холод да голод гонит и волка из колка. Только изба станет крыта, а хозяевам в ней хмельно да сыто. Дальше-то застило, Глебовна. Забыл. Ха-ха.
— Ну только этот Карп, окаянный народец. Ладно уж. Потроши шубейку.
Карп Павлович бросил кому-то в руки опустевшую чашку, быстрехонько добрался до шубы, отвязал ее и подал мужикам на леса. Те бережно приняли мягкий сверток и, смеясь и потешаясь, начали развязывать его. А Глебовна стояла под лесами и, не в силах спрятать улыбку, без нужды упрашивала:
— Пейте, мужики, пожалуйста, и закусывайте хлебом, солью, чтобы сугревно да уедно было в доме.
До сумерек успели поставить стропила. Потом прибрали инструмент, спустились к Кулиму и, белотелые, мосластые, полезли в воду. Только Павел Пудов бычился на реку, боясь входить в нее, долго перебирал белыми волосатыми ногами, пока Колотовкин не окатил его сзади зачерпнутой в фуражку водой.
А во дворе, прямо под открытым небом, Глебовна накрывала стол, сомкнутый из трех разных по высоте столов, под белой праздничной скатертью. Вокруг стола Алексей собрал все стулья, табуреты и скамейки. Для себя принес от нового дома чурбан.
— Гляди, Алеша, может, еще чего недостает, — спросила Глебовна. — Вот и хрен, кажется, я не принесла… Нет, здесь. Что еще-то? Неси-ка чайник — на шестке он — может водички отварной кому понадобится. Ах, мужики, мужики, как это они все быстро да уворотно…
Рассаживались за стол чинно, не спеша, без разговоров: вдохнув запах вареной картошки и ржаного хлеба, каждый навязчиво думал о еде. Сладко засосало под ложечкой от стеклянных звуков, когда Алексей щедро, до краев, наполнял стаканы водкой. Острый дух ее окончательно связал мысли и даже охмелил натощак.
Первым стакан поднял Дмитрий Кулигин и обратился к Глебовне:
— Гляди, Глебовна, это мы пьем так, между делом… От души, по-настоящему то есть, напьемся у тебя на новоселье. Учти это. За здоровье твое.
— С домом тебя, соседушка, — гаркнул Карп Павлович и поднес к губам стакан, понюхал, потом, медленно запрокидывая голову, выпил водку всю до капельки, задержал стакан в руке, вытер губы рукавом куртки: — Хороша, проклятущая. Ух ты, Глебовна.
Будто бросаясь в омут, Глебовна крепко-накрепко стиснула веки глаз, сморщилась и рывком выпила свое. Выпили и мужики. За столом стало жарко, тесно, шумно.
Глебовна живет в сторонке от дороги, и редко кто проходит возле ее дома. Но сегодня то и дело сновали дядловцы мимо: у Анны Глебовны собралась самая настоящая помочь. Невидаль. В селе уж лет, наверно, двадцать никто не ставил нового дома. Все больше ломали то на продажу в город, то на топливо. А кому охота глядеть на разоренное жилье?
Уже близко к полуночи опустел двор Глебовны. Мужики, утомленные работой, едой и выпитым, тихо расползлись по домам. Пока Алексей помогал Глебовне убирать столы, на востоке, над заказником, робко промылась заря, от нее вдруг потянуло свежестью и близким дождем, которого давно не было и которого ждали вышедшие на колос хлеба.