Но разве могла Домна Никитична уснуть, если муж, как вилами копну, разворошил все ее мысли, бросил их по ветру, и в сумятице что только не падет на ум? Вспомнила, как вчера в лавке встретила Клаву. Девушка была в белой шапочке, круглый подбородок чуть приподнят, а глядит — черту пара. Но, столкнувшись глазами с Домной Никитичной, сразу пыхнула лицом, поздоровалась учтиво, с поклоном. А Лузанова бесцеремонно разглядывала ее, вертела перед глазами и наконец решила, что Клава — ладная девушка. Правда, росту она небольшого, но это и не изъян совсем. Может быть, даже наоборот.
Что хорошего, например, в дородности самой Домны? Только и слышишь от мужа: ну и мослы лошадиные у тебя, мать, — никакая обувь не лезет.
Вдруг каким-то своим ходом память перебросилась совсем на другое. Месяца полтора тому назад в заколоченный дом Михаила Горохова как-то попала брошенная хозяином собака. Она три дня и три ночи надрывала сердце прохожим своим истошным и визгливым лаем. Теперь, проходя мимо домов с наглухо заколоченными окнами — а к ним еще вот прибавился один, Домна Никитична всегда переживает гнетущую оторопь…
«А что же будет, — отрывочно, вне связи с предыдущим, думает Домна Никитична, — если нежданно-негаданно заявится домой из тюрьмы Игорь Пластунов и накроет свою Евгению с Мостовым?..»
Через два дня, в воскресенье утром, Лука Дмитриевич отправился на станцию. В собачьей шапке, черном полушубке и валенках с длинными голенищами шагал он за санями нога в ногу с Кулигиным. Дмитрий Сидорович низко нес свою голову, пряча глаза в тени бровей. Две морщины вдоль щек темнели сурово, старя Кулигина, по крайней мере, на десяток лет. Не с легкой руки, видать, покидал мужик обжитую землю.
— Я думал, ты не покачнешься, Дмитрий Сидорович. Хм, — сказал Лузанов, норовя заглянуть в унылые глаза Кулигина.
— Пошла матушка деревня под гору. Смешновато немного. От земли, к коей пуповиной прирос, еду со своей семьей искать хлебушка в город. И сколько нас таких-то — не перечтешь.
С передних саней, где среди узлов и сундуков сидели жена Кулигина и двое его ребятишек, закутанных в тулуп, кричал десятилетний Николка:
— Папка, удочки на сарае забыли. Папка…
— Я бы еще потянул, подождал бы еще, да вот этих галчат надо поить, кормить, одеть. Невмоготу больше, Лука Дмитриевич. На лесокомбинате окладишко тоже невелик, но там хоть каждый месяц получка: на хлеб будет. А тут опять все подчистую, даже семена выгребли. Никакого просвету.
Кулигин махнул рукой и надолго умолк. Мял толстой подошвой подшитых валенок хрусткий, как битое стекло, снег, неотрывно глядел на отфугованный полозом след саней. След холодно блестел, искрился, и искрились глаза Кулигина быстро остывающей на холоде слезой.
— На поля, Лука Дмитриевич, словно на сирот, глядеть не могу. Как мы тут до войны на них здорово работали! Веришь, слеза прошибает. А теперь перестали нам платить, а кто же станет даром работать. Работал бы, если б ни пить, ни есть не требовалось.
Опять долгое молчание. Скрипят полозья, на поворотах под санями растревоженно хрустит снег, фыркают кони, а кругом, над белыми полями, дремлет несокрушимая тишина. Зимний день — скороспелка, того и гляди, пойдет на исход.
— Дом перевозить станешь?
— Погожу. Я все-таки надеюсь, Лука Дмитриевич, взглянет же кто-нибудь на нашу землю хозяйским оком. Не все же так будет.
— Пока-то взглянет. Ждешь-пождешь, да и сам соберешь манатки.
— Ты не скажи, Лука Дмитриевич. Ты возле склада мало-мало прикармливаешься. Один ты, пожалуй, во всем Дядлове перебиваешься с мяска на солонинку. Чего уж там!
Лука Дмитриевич хотел вспылить, обругать Кулигина, но замялся, а после паузы уже ничего не оставалось, как только признаться:
— Много не возьмешь, Дмитрий Сидорович. Сам знаешь, сотни глаз за тобой ходят. Другой раз только подумаешь, а тебя уже и уличили. Так разве когда горстку мякины сыпнешь в карман.
— Карман карману — рознь.
— Много ли нам с Домной надо! Это у тебя галчата.
— Я и мог брать, да не брал. Свое, заработанное, и воруй? Да что это такое?
На станции Кулигин снял с саней лузановскую поклажу и уехал на городскую квартиру. Ночью Лука Дмитриевич купил билет и после долгих препирательств с проводником погрузил свой громоздкий багаж в вагон. Чтобы мясо не подтаяло, пришлось ехать в холодном тамбуре. За дорогу всячески изругал свой новый полушубок, потому что до саднящей боли стер необношенным овчинным воротником плохо пробритую шею и горло. Когда в тамбуре никого не было, он доставал из кармана носовой платок, подтыкал его за ворот, как салфетку, и зло смеялся:
— С подгузником, Лука Дмитриевич.
XVI
В неприбранной, тесно набитой железными кроватями и ободранными тумбочками комнате остался один Лузанов. Он, в нижней рубашке, с подвернутыми рукавами, сидел у стола, пил чай, а глазами косил и шарил по столбцам слов немецко-русского словаря.
В институте страдная пора — зимняя экзаменационная сессия, и общежитие заковано в тишину. Студенты с утра разбежались по библиотекам, кабинетам, аудиториям и, уткнувшись в книжки, точат науку, наверстывают упущенное. В комнатах, особенно у ребят, запустение и грязь, потому что с началом сессии строгая бытовая комиссия совсем свернула свою работу.
На столе, за которым сидит Лузанов, рядом с книгами и конспектами стоит большой носатый чайник, кружки, полбутылки постного масла, консервная банка с мокрой солью. Тут же валяются шахматы, осколок захватанного зеркала, ложки, а на угол сунул кто-то впопыхах и, видимо, забыл мыльницу с кусочком хозяйственного мыла. Кровати горбятся под разноцветными одеялами. На тумбочках, подоконнике, под кроватями — книги. Даже за зеркало на дверях кто-то ухитрился напихать книг.
— Вас ду гемахт, — зубрил Сергей чужие слова и тут же рассуждал с собой: — Все ясно. А это что за слово? Убей — не помню. Какое-то трехметроворостое.
Он нетерпеливо поглядывал на ходики с чугунной еловой шишкой на цепи, терзал словарь, шумно перебрасывая страницы. В дверь кто-то постучал, но Сергей не услышал и не отозвался. Тогда дверь распахнулась, и девушка в длиннополом халате, не переступая порожка, сказала:
— Тут Лузанова разыскивают… Да вот он сам. Сережа, к тебе гость. — И ушла.
— Батя! — радостно сорвался с места Сергей. — Что же ты так-то, хоть бы предупредил.
Лука Дмитриевич застенчиво улыбался, тянул с головы мохнатую, из собачины, шапку:
— Не ждал? Хм.
— Не ждал, батя.
Они поздоровались об руку, оглядывая друг друга, выискивали перемены. Оба высокие, крепкие, только Сергей в плечах чуть поуже отца, прогонистей. Лица у обоих слегка вытянуты, подбородки большие, тяжелые.
— Раздевайся. Садись. Вот моя кровать. Правда, у нас тут — Мамай воевал.
Лука Дмитриевич огляделся, зачем-то потянул в себя воздух и одобрительно сказал:
— Ничего, жить можно. Ничего. Сухо. Тепло. А раздеваться не стану. Пойду, Сережа. Дело есть. Чемодан вот оставлю. Он тут у меня. — Лука Дмитриевич вышел в коридор и вернулся с чемоданом в руке. — Это тебе, Сережа, мать стряпанцев послала. Разбирайся. Как сама? Сама скрипит помаленьку. У вас, в городе, будто холоднее нашего. Или, может, так показалось мне? Пошел я, значит. Хм. Я мяска немного с собой прихватил, — уронив голос до шепота, сообщил Лука Дмитриевич, — продам, чтоб оправдать дорогу. Вечерком покалякаем. Худой ты стал. Хм.
— Похудеешь. Взял всех нас, из района которые, в шоры немецкий язык. Ты его долбишь, а он тебя. Надеялись, что отдохнем от него в каникулы, — дополнительные занятия назначают. Дальше, говорят, лучше будет.
— Уж это само собой, — авторитетно заявил Лука Дмитриевич и до бровей нахлобучил шапку.
Проводив отца до лестницы, Сергей не удержался, спросил:
— Ты, батя, клюнул малость?
— В дороге-то? Не-ет. Пока дело не сделано — не приложусь. Я таков, ты знаешь. А вечерком можно. Тутошние сказывают, мяско в хорошей цене. Хм.