Таким образом она завоевывала его доверие, а сама все меньше и меньше держалась по-королевски, когда они оставались наедине. Можно было подумать, что постепенно она избавляется от застенчивости, заставлявшей ее так давно пребывать в одиночестве.
В конце концов они начали разговаривать искренне.
На улице лил холодный дождь, скрывавший из виду даже ближние окрестности, по земле бежали мутные ручьи. Они находились в доме Гуннхильд. Там же была одна из ее служанок — девушка, хорошо понимавшая, что ни в коем случае не следует сплетничать о своей хозяйке, если не желаешь, чтобы с тобой случилось что-нибудь очень плохое. Гуннхильд и Брайтнот сидели в креслах друг против друга. В очаге горел слабый огонь; запах его дыма напоминал о летней жаре, мерцали масляные лампы, тени то прятались в углах, то выползали оттуда. Гуннхильд искусно перевела разговор.
— Я хорошо понимаю, какую боль ты испытываешь, — мягким голосом сказала она. — Хокон был твоим другом.
Брайтнот против воли стиснул лежавшую на колене руку в кулак.
— Он есть мой друг.
— Но Христос тебе дороже.
Он перекрестился.
— Конечно. Но я непрерывно молюсь за Хокона.
Она кивнула.
— Как и подобает истинному другу. Однако я не верю, что ты хотел бы, чтобы он молился за тебя — по крайней мере, сейчас — не правда ли?
Он содрогнулся всем телом и покачал головой.
— Брайтнот, — проникновенным голосом продолжала она, — ты знаешь, но, возможно, не можешь понять до конца, насколько сильно Хокон виновен передо мною и моими детьми. Он отнял у моего господина и моего возлюбленного Эйрика власть над королевством, которое принадлежало Эйрику по праву в соответствии с волей их отца, заставил нас скитаться среди иноземцев и терпеть их враждебность. Потому Эйрик и умер вдали от родины и родных, умер без покаяния. Его кости лежат непогребенные на неосвященной земле. А теперь Хокон повинен в такой же точно смерти нашего любимого сына.
— Но… но он же совершил погребение. Он сам сказал мне об этом.
— Без священника, который отслужил бы заупокойную молитву. Хокон сотворил много зла в этом мире, но превыше всего то оскорбление, которое он нанес Христу.
— Нет… Он думает о добре… Всегда. И в душе он все еще любит… — Брайтнот проглотил комок, вставший в горле и опустил взгляд. — Любит справедливость, — сказал он.
— Ты слишком добр к нему. Но ведь ты должен быть источником христианского милосердия. О, если бы мне обрести его хоть немного!
— Королева, самое это желание говорит о том, что на тебе Божье благословение.
— Боюсь, что нет, боюсь, что нет. Я только мечтаю о том, чтобы почувствовать такое желание. — Гуннхильд наклонилась вперед. Свет и тень подчеркнули округлость ее грудей. — Ты же видел, ты слышал собственными ушами, насколько я погрязла в грехе, как крепко язычество продолжает до сих пор цепляться за меня.
— М-моя г-госпожа… Здесь, на севере, большинство вновь обращенных христиан являются христианами не более чем по названию. Но ты — ты хочешь знать, ты ищешь истину…
— Помогите мне, Брайтнот, мудрый человек, святой человек.
— Нет, нет, я недостоин таких слов.
— Тогда давай пойдем вперед вместе. Ты знаешь путь гораздо лучше, чем я. Возможно — в конце пути — возможно, ты сможешь сделать так, что я… что я тоже смогу молиться о душе Хокона.
— О, моя госпожа!
Гуннхильд дала установиться тишине, а затем умело направляла разговор до тех пор, пока он не перешел к повседневным мелочам. Но теперь — она точно знала — этот глупый англичанин был в ее руках.
Наступило Рождество. Народ стекался в королевский дом со всей округи, чтобы попировать, увидеться друг с другом и повеселиться. Один лишь Брайтнот не участвовал в общем веселье. Казалось, будто мрак, владевший этим временем, вошел в его душу, не оставив ни проблеска того дневного света, который все же мельком видела земля. Как домоправительница королевского поместья Гуннхильд не имела ни единого свободного мгновения, чтобы уделить ему внимание. Он сидел в зале рядом с нею, но и там она могла разве что обменяться с ним одним-двумя словами. Ну, а сам он не говорил почти ничего и, против своего обыкновения, очень много пил.
На второй день после Рождественской мессы, когда вечер уже переходил в ночь, еда была съедена и со столов убрали остатки. Дым все еще пах благовониями. Сосновые шишки, подброшенные в огонь, весело потрескивали и добавляли приятного запаха. Свет ламп делал богаче цвета гобеленов, заставлял сиять золото, серебро и янтарь, освещал женщин, ходивших взад и вперед с полными рогами пива. Гул мужских голосов то и дело прерывался раскатами смеха.
Гуннхильд окликнула сына, сидевшего поодаль:
— Уже позднее время для твоей матери, Харальд.
Крупный молодой человек, похожий на своего деда, удивленно вскинул брови:
— Да ведь мы только-только начали пить.
Она изогнула губы в слабой улыбке:
— Я уже не та, что была некогда.
— Что ж, тогда желаю тебе доброй ночи, мать. — Судя по тону, которым Харальд произнес эти слова, он был доволен. И на лицах сидевших поблизости от него мужчин тоже было видно облегчение; Люди, до преклонения почитавшие или побаивавшиеся королеву, могли теперь вести себя совершенно свободно, не заботясь о том, чтобы в чем-то сдерживаться.
— Бедный Брайтнот. — Гуннхильд повернулась к священнику. Тот сидел, низко склонившись над столом, уставившись неподвижным взглядом в рог, который держал в руке. От прикосновения руки королевы он вздрогнул и выпрямился. — Пожалуй, лучше всего будет, если ты тоже отправишься в постель. — Священник несколько раз моргнул и кивнул. — Уже темно. Я дам тебе провожатого. — Она взмахнула рукой. Немедленно появился Киспинг, сидевший в дальнем конце зала, среди низкорожденных. Она заранее велела ему приготовиться и научила, что делать.
Когда Брайтнот начал неуверенно сходить по ступеням с места для почетных гостей, Киспинг поддерживал его за локоть.
— Я не пьян, — громко сказал Брайтнот. — Это было бы… было бы по-свински. — Слышавшие впились в него гневными взглядами, но никто не осмелился выказать свое недовольство избранному собеседнику королевы.
— Конечно, нет, господин, — ответил Киспинг со своей обычной мимолетной улыбкой. — Однако тебе не стоит самому нести факел.
Королева ушла первой; Брайтнот и Киспинг еще некоторое время оставались в зале. Ночь была холодной, небо густо усыпали звезды, на земле лежал серый иней. Шаги по земле отдавались, будто по камню. Два стражника проводили Гуннхильд до ее дома. Служанка открыла дверь.
— Отправляйся с ними, — приказала Гуннхильд. В этом не было ничего необычного. Она значительно чаще по вечерам отсылала слуг из дома, нежели оставляла их там. Она никогда не объясняла причин; просто так ей хотелось, и этого было достаточно. Кое-кто считал, что она не желала, чтобы кто-нибудь мешал ее размышлениям. Они вполне могли быть важнее, чем даже мысли самого короля. А были и такие, кто втихомолку шептал, что, возможно, она не всегда сразу отходила ко сну.
Гуннхильд осталась в одиночестве. Через некоторое время она услышала негромкий стук в дверь и приоткрыла ее. На нее изумленно смотрел Брайтнот. За спиной у него горел, потрескивая, факел Киспинга.
— Хорошо. Теперь погаси огонь и карауль здесь, пока я не отпущу тебя, — приказала она слуге. — Никого не впускай. — Тот кивнул, не поднимая капюшон плаща. Гуннхильд мягко взяла Брайтнота за руку, ввела внутрь и закрыла дверь на засов.
— В чем дело, королева? — пробормотал священник. — Он провожал меня к моей хижине, и вдруг…
Ее улыбка была столь же теплой, как слабый голубой огонь в очаге.
— Ничего не бойся, — хрипловатым голосом, ответила она. — Это всего лишь моя мысль. Я заметила, что ты в горе. Да, тяжело проводить это время среди чужих. Может быть, тихий разговор с другом пойдет тебе на пользу? И совместная молитва о ниспослании мира твоей душе?
— С другом? — он поднял трясущуюся руку. — Королева…