Федос, сердито посапывая, по-прежнему молчал.
— Отпусти, друг. Я тебе денег дам. Много. Ты за всю свою жизнь не видел столько денег, сколько я тебе отвалю. Их у меня много сейчас — тысячи!..
И он звучно прихлопнул широкой ладонью по карману, где лежали отобранные у Дерябина и Шао червонцы.
— Ну как? Договоримся? — искушал Федоса Шмякин. — Вижу по всему — не больно ты разжился деньгами на своей Камчатке. А я тебя в один момент богачом сделаю.
— Тебя отпусти, так ты ведь сызнова пакостить начнешь, — заговорил наконец Федос.
Харитону показалось, что Федос колеблется и если поманить его деньгами по-настоящему, он сдастся.
И тогда Шмякин вытащил пачку червонцев, помахал ею перед изумленным Федосом:
— Бери, Федос Игнатьич. Мильён!..
Шмякин не сомневался в безошибочности своего хода: Федос деньги взял. Он тщательно пересчитал их, время от времени посматривая в сторону китайца. Огородник не спускал глаз с пачки денег, тоже считал их про себя.
— Деньги большие, это верно, — сказал Федос, пересчитав червонцы. — А только, наверное, у тебя еще есть? За тот грех, на какой ты меня толкнул, надо бы уплатить сполна, не скупиться, Харитон Аверьяныч.
— Бога побойся, Федос Игнатьич! — торговался Шмякин. — Я тебе столько дал, что ты всю Бакарасевку с потрохами купить можешь. Неужто мало? Не могу же я без гроша в кармане остаться.
— Ладно, договорились, — согласился Федос. — Мне и этих хватит.
Шмякин сказал:
— Теперь вот что. В моем пистолете три патрона осталось. Так ты их выбрось. И свое ружье разряди. Для спокойствия. Я тебе, конечно, верю, но как бы бес не попутал. Да и не больно-то приятно идти, когда за спиной люди с оружием.
— Ты что же думаешь, я тебя в спину стрелю? Я такой стрельбе не обучен. В спину стреляли некоторые бандюги по таежным тропкам… Это их бояться надо…
Харитон понял намек, но не подал виду, что обиделся: с Федосом сейчас нельзя было ссориться. И он повторил свое условие насчет патронов.
— Нет, Харитон Аверьяныч, разряжать оружие мы не будем. Подымайся и пошли, куда идем.
— Шуткуешь, Федос Игнатьич? — растерянно и заискивающе спросил Харитон, не веря в то, что Лобода обманул. — Ты же деньги взял!..
— Какие уж тут шутки. Пошли. А деньги вместе с тобой сдадим.
И Федос взял ружье на изготовку. Харитон побледнел от ненависти.
— Мстишь? За прошлое счеты сводишь? — задыхаясь сипел Шмякин.
— Если бы я мстить хотел — давно бы тебя прихлопнул. За Якима… Но пусть тебя народ судит. Он тебе и меру определит.
И они пошли по изгибистой бакарасевской дороге, мимо Волчьего лога, мимо той сопочки, под которой лежал когда-то подстреленный Харитоном Яким, через оголенные заросли тальников на берегу Чихезы.
В осеннем небе журавлиным клином плыли в сторону Владивостока ширококрылые «Туполевы». Самолеты, взлетев с Кедровского аэродрома, отправлялись во Владивосток на воздушный парад в честь Октябрьского праздника.
Федос смотрел в поднебесную высь, и ему отчетливо были видны красные звезды на крыльях.
17
Пели гудки. Гремел многоголосый, слаженный хор. Дискантам узкоколейных «кукушек» вторили альты портовых буксиров, тенорам маневровых паровозов бархатно подпевали баритоны океанских транспортов, и все эти торжественные голоса связывались воедино рокочущей октавой громкозвучной меди дальзаводского гудка.
Егору хор гудков всегда представлялся живым. Ему казалось, что это пел во всю мощь своего голоса сам народ. В дружном согласии и слитности звуков как бы олицетворялась несокрушимая сила и единство советских людей.
Впервые это чувство нерасторжимости и солидарности простого люда родилось в душе Егора в девятнадцатом году. Душным июльским днем над бухтой Золотой Рог раздался призывный клич пароходных гудков: владивостокские моряки начали забастовку. Егор пробрался тогда во Владивосток тайно, по заданию партизанского командования. Войдя в родной город, он услышал хрипловатый, простуженный голос Доброфлотской «Пензы», к которому разом присоединились десятки других судов. Пароходы, стоявшие с потушенными котлами, не могли вплести в дружный хор свой голос: не было пара. Взамен гудков они безостановочно били в судовые колокола. Китайские лодочники, работавшие на своих плоскодонных шампунках, в знак сочувствия русским морякам, колотили в тазы и сковороды. Пять минут билась в подножья сопок медными волнами звуков необычная музыка, и когда она смолкла — замер порт, рейд, притих город. Бастовавшие моряки по-братски помогли тогда партизанам, сорвав задуманную белогвардейцами десантную операцию на побережье против отрядов восставшего народа.
Второй раз хор гудков ворвался в распахнутые оконца калитаевского домика ранним майским утром двадцать третьего года. Это была первая после освобождения Владивостока маевка — многотысячное, ликующее, красочное шествие, закончившееся грандиозной мистерией, разыгранной на городском ипподроме: победа Труда над Капиталом.
С тех пор песнь гудков была неотделима от великих революционных праздников: они входили в город под ее могучие звуки.
Но не всех радовала симфония заводов. Редеющая с каждым днем кучка частников, оставшиеся в щелях «бывшие» люди затыкали уши, ненавидя и страшась медного пенья. Оно казалось им погребальным, хоронило их бесплодные надежды. С тоской и ненавистью слушал в это ноябрьское утро праздничные гудки Биргер: они всегда напоминали памятную июльскую забастовку моряков в девятнадцатом году, которую он вместе с другими белогвардейскими прихвостнями тайно предал. Страх перед возмездием не утихал, разбуженный громкими гудками.
Пели и ликовали гудки. Владивосток бурлил как в половодье: русла улиц не вмещали человеческий поток, и он растекался по площади, склонам сопок — неумолчный, неостановимый…
Алексей Дмитриевич Изместьев тоже собрался на демонстрацию: посидеть по-стариковски в саду Жертв революции, посмотреть на колонны демонстрантов. Потом он хотел побывать у Калитаевых: Егор пригласил старого моряка на новоселье.
Когда Изместьев поравнялся с недавно покинутым калитаевским домиком, над вершиной Орлиного Гнезда прошумела стая краснозвездных птиц: прилетели на парад самолеты.
Старик сощурившись смотрел в безоблачное высокое небо. «Крепнет, крепнет Россия-матушка!» — говорил он про себя, пристукивая палкой по каменистой земле.
Самолеты делали широкий круг над городом, а Изместьев, чтобы лучше наблюдать за ними, присел на выступавшие из земли узластые корневища монгольского дуба, одиноко росшего возле старого калитаевского домика. Возле корней торчали тоненькие прутики молодых дубков с большими бурыми листьями.
Алексей Дмитриевич думал сейчас о Прохоре Калитаеве. Неумирающий могучий дуб стоял здесь, как живой памятник простому русскому человеку, первым пустившему корни в трудной каменистой земле… Стоит он здесь и озирает с высоты родной город, видит трубы его заводов, мачты кораблей в бухте. Под крышами домов, что видны на склонах сопок, живут сильные работящие люди, которым принадлежит и этот город, и небо над ним.
Почти семьдесят лет простояла хибарка Калитаевых на сквозном океанском ветру. Припомнив все, что Алексей Дмитриевич знал о семье Калитаевых и ее основателе, Изместьев подумал: «Сколько лет прожили рядом со мной эти люди. Но кто знает о них? О купце Семенове — знают, он, дескать, первый житель Владивостока. А ведь первым-то был Прохор и товарищи его! Они положили начало городу. Прохор первый корабль тут построил. Он и первый костер зажег на пустынном тогда берегу Золотого Рога. И пусть сейчас тысячи огней озаряют город, все равно не погаснет свет того костра… Надо рассказывать о простых тружениках, подвижническая жизнь их достойна уважения и подражания…»
Алексей Дмитриевич подобрал с земли горсть кофейно-коричневых желудей, положил их в карман, из веточек с ржавыми резными листами сделал подобие букета и, осторожно ощупывая палкой тропу, стал спускаться вниз, к Суйфунской площади.