Алексей Дмитриевич поглядел из-под насупленных бровей на Рядовского. Изместьев припомнил в эту минуту своих добрых друзей — семью Калитаевых, представил себе лицо Егора — того самого «красного», от которого бегут все эти люди, и ему стало смешно от слов Рядовского.
— У большевиков служит немало бывших офицеров. И плечи у них не тронуты гвоздями, — ворчливо, по-стариковски сказал Изместьев.
— Очень жаль, что я раньше не знал ваших взглядов, — еле сдерживая себя, произнес Рядовский. — Может, стоило поговорить с вами на Подножье.
Изместьев давно догадывался, что на Подножье — застенок контрразведки, в котором не последнюю роль играют американцы. И вот контрразведчик угрожает ему этим застенком. Нет, не должно остаться здесь ни одного Рядовского!
— Русские пришли сюда в шестидесятом году! — кричал пьяный офицер. — И вот мы, русские, уходим. Край погибнет. Земля наших отцов снова станет пустыней.
При этих словах Изместьев снова вспомнил семью Калитаевых. «Нет, русские не уходят. Они остаются. У них глубокие корни в этой земле», — подумал Алексей Дмитриевич.
На пароход, к борту которого была подтянута и закреплена тросами огромная ржавая баржа, началась посадка. С дикими воплями, русскими и татарскими ругательствами пробивались к сходням обезумевшие, потерявшие человеческий облик солдаты и офицеры, некоторые с винтовками наперевес. Штатские безуспешно пытались протиснуться с берега на пристань. Их встречали угрожающими взмахами прикладов. Кто-то исступленно кричал, слышался плач. «Снимите штыки!» — умолял чей-то осипший голос. Тучного чиновника долго мяли, лицо его стало сизым, глаза закатились.
Рядовский с помощью офицера пропихивал свою семью.
Баржа была похожа на огромную ржавую консервную банку, набитую, как селедками, полуживыми людьми. Алексей Дмитриевич смотрел на нее и вспоминал дни своей молодости, когда он плавал на «Петербурге», душные, ржавые трюмы которого были битком набиты переселенцами. «Мужики ехали с великой надеждой. А у этих вряд ли есть какая-нибудь надежда», — думал старый штурман, провожая глазами отчаливающий пароход, к борту которого прилепилась грязная угольная баржа, до краев наполненная страхом, ненавистью и отчаянием.
19
Петр Степкин сбросил с причального кнехта неподатливо упругую стальную петлю каната, она прошуршала по пристанскому щебню и шлепнулась в густую, осеннюю воду. Матрос на борту торопливо выбрал швартовый трос. Окутавшись паром и дымом, пароход отчалил.
— Еще одного нечистая сила унесла, — прошептал про себя Степкин, провожая воспаленными глазами черную коробку.
Оставшиеся на берегу с завистью смотрели на уходящий пароход. Уедут ли они со следующим рейсом? И будет ли он, этот следующий рейс? Спрашивали Степкина, заискивая перед ним. Старый матрос хмурил лоб, отвечал успокаивающим баском:
— Начальство не оставит. Всех отправим в лучшем виде. — И про себя думал: «На тот свет бы вас отправить, супостаты, вражья кровь…»
Вид у Петра Степкина был внушительный: сивые усы, ярко надраенные орленые пуговицы на бушлате делали его похожим на адмирала. Солдатня с уважением посматривала на матроса, который вот уже вторые сутки бессменно находился на своем хлопотном посту.
На Русском острове Степкин прожил много лет, был у начальства на хорошем счету: политикой не занимался, опасных знакомств не водил, не бражничал, службу нес исправно. Начальство считало матроса честным служакой, кое-кто из матросов величал его «шкурой». Ни те, ни другие не догадывались, что сейчас, когда с Русского острова бегут остатки разбитой белогвардейщины, в домике Степкина вот уже несколько дней живет командир партизанского отряда Егор Калитаев, перебравшийся с побережья Уссурийского залива в самое логово зверя. На Русском острове, охраняемом пушками американского крейсера «Сакраменто», находились бойцы партизанских отрядов. Белогвардейцы были бессильны бороться с неуловимым противником.
Вторые сутки не спал Петр Степкин. Безостановочно продолжалась невероятная, не виданная доселе толчея: пароходы, катера, баржи, шхуны. Они измотанно приваливались к мокрому бетону поспеловской пристани, и едва Степкин успевал закрепить швартовы за ржавые чугунные тумбы на причале, как по сходням, давя и проклиная друг друга, сталкивая в воду слабых, устремлялись пьяные, разнузданные солдаты белогвардейских Ижевского и Камского пехотных полков и Боткинского кавалерийского дивизиона, расквартированных на Русском острове. Оглашая тихий осенний воздух изощренными ругательствами, солдаты лезли первыми на палубы пароходов, вламывались в каюты, хамили и безобразничали. Меркуловские прихлебатели — торгаши, спекулянты, политиканы, — еще вчера стоявшие у власти и сотрудничавшие с иностранными контрразведчиками, глядя со страхом на осатанелую солдатню, опасаясь за целость собственной шкуры и чемоданов с награбленным добром, Христом-богом униженно выклянчивали себе места на палубах, в грузовых вонючих трюмах, в грязных железных ящиках угольных барж.
Позавчера пронесся слух, что японцы закончат эвакуацию Владивостока не позже 25 октября 1922 года. И с того момента не утихало паническое бегство белогвардейщины.
Ни единым движением, жестом — не то чтобы словом — не обнаруживал Степкин бурлящей в его душе радости при виде неповторимых картин отчаяния, страха, злобы и дрожи, какие возникали при каждой посадке на очередной пароход.
Моросил необычный для этого времени года дождь, люди промокли, продрогли, грелись у костров, нещадно выламывая на дрова рощу вокруг поспеловской церкви.
Глядя на подобное святотатство, Степкин улыбнулся, вспомнив, как месяца три назад в этой самой церкви служили молебен о даровании победы христолюбивому воинству, которое благословлялось на успешный поход на Москву.
После молебна был парад. Он происходил на обширном плацу, где сейчас мокли под дождем бывшие участники парада — камцы, ижевцы, воткинцы — солдаты «земской рати», на которых «воевода» Дитерихс возлагал все свои последние надежды. Эти воинские части состояли сплошь из кулаков, купчиков, лабазников, попов, прожженных «барабанных шкур» — фельдфебелей и унтеров, мелких заводчиков и прочей публики. Они прошли путь от Приволжья и Приуралья, отметив его страшными преступлениями, разбоем, насилиями, грабежом, убийствами. В сущности, то была огромная шайка уголовников, облаченных в военную форму.
Ради предстоящего парада интенданты вскрыли вещевые цейхгаузы, извлекли из их цинковых недр запасы обмундирования, сшитого, очевидно, еще во времена туркестанской войны. Ратники облачились в долгополые гимнастерки, просторные шаровары, в фуражки с высоким околышем, с подшитыми на затылке и спускающимися на плечи платками, предохраняющими от солнца. Казалось, что чудом ожила какая-то картина Верещагина: до того солдаты на поспеловском плацу напоминали своим видом собратьев по оружию в те давние времена.
Воевода был в умилении и в восторге от инициативы своих интендантов. Он любил все «истинно русское» и много разглагольствовал о возрождении в земской рати русского духа. «Чтоб Русью пахло!» — заклинал воевода.
Над разогретыми солнцем рядами и в самом деле витал дух, исходивший от проплесневелых гимнастерок и шаровар. Истлевшее обмундирование расползалось по всем швам, и солдатам было приказано не делать слишком резких движений до начала парада.
Жители Русского острова и в их числе Петр Степкин наблюдали это неповторимое в своем роде зрелище…
И вот Степкин с затаенной улыбкой смотрел на остатки белогвардейского войска, разгромленного под Спасском и стремительно отброшенного частью на исходные позиции — во Владивосток и на Русский остров. Некоторые бежали сухопутьем в Китай и Корею. Другие совершали сейчас такое же бегство морским путем. В ожидании пароходов солдаты расположились на пристани огромным ералашным табором.
Пройдя по пристани, Степкин свернул налево, в сторону небольшого деревянного домика, стоявшего невдалеке на берегу. Это была поспеловская чайная, которую содержал для пароходных пассажиров грек Кандараки. Чайная служила местом ожидания рейсовых пароходов: другого крытого помещения на пристани не было.