И вот вдруг увидел с удивлением Саша в палате нечто вроде бунта: никто из его вчерашних поклонников даже и разговаривать с ним не желает. В чем дело? Саша нашел такой ответ: они ревнуют, им завидно — ведь такая девочка, как Виолетта, одна, может, на весь Пятигорск, а может, и вообще больше такой нигде на свете нет. И ему стало жалко своих юных друзей, он решил их как-нибудь отвлечь.
— Вы знаете, мужики, Владимир Дуров возил с собой всегда четыре железнодорожных вагона животных?
«Мужики» никак не отреагировали.
— А вот партерный прыгун Алеша Сосин делал невероятный прыжок — через двенадцать солдат.
— Оловянных? — подначил голубятник.
— Настоящих, живых, — не обиделся Саша.
— Наверное, с пружиной, — буркнул Полтинник.
— Без всякой пружины! Притом во время прыжка он делал одно сальто-мортале назад и второе сальто вперед.
— В цирке — одно жульничество. — Это уж Главбух подкинул углей.
Саша весело согласился.
— Бывали всякие мошенники — «единственные в мире», «непревзойденные». Виолетта мне рассказала, что один такой, по фамилии Юсемс, поражал всех тем, будто имел исключительное чувство равновесия и лазил по-обезьяньи по свободно стоящей лестнице. А потом все узнали, что у лестницы были скрытые пружины и ее даже силой было не свалить.
— Во-во, — зло обрадовался Главбух. — Со стороны смотреть — красотища, а ближе подойти — иллюзии да фокусы, а на артистах — пудра, чужие волосы — парики, ничего красивого нет, один обман, а Виолетта твоя — травленая блондинка.
— Всякое бывает. — Саша был безгранично великодушен. — Но у нее свои волосы.
Они гуляли и после завтрака, и после обеда — весь день ходили по больничным коридорам, а распрощались вечером у того же окна, когда все пять маковок Бештау запеленала темнота. Они, может, и продолжали бы стоять еще в сумерках, если бы медсестра не шумнула, обратившись почему-то только к Саше:
— Больной Милашевский, спать пора!
Он вернулся в тот момент, когда Главбух забрался с ногами на кровать, заскрипев нарочно посильнее пружинами, дотянулся до выключателя и, не спрашивая ничьего согласия, выключил свет. Саша и этому был рад: лежал и, теперь уж не таясь, улыбался своим воспоминаниям и мечтам. Он уже предчувствовал, что скоро выздоровеет совсем, что вот-вот нальются прежней силой мускулы, ноги станут привычно надежными, руки цепкими. Сердце его наполнилось жизнью: это какое-то неистребимое доверие ко всем, неясные еще самому надежды и необъяснимая радость. А еще — появилась теперь в его жизни тайна, постоянно его волновавшая. Он никого не посвящал в нее, хотя и не боялся приоткрыть.
Он сообщал всем, кто этого не знал: сопалатникам, сестрам, нянькам, врачам, что «у Пеле каждая нога — миллион долларов», сообщал и смеялся. Все вежливо улыбались ему в ответ, иные удивленно ахали, но только наш герой один знал, что информация эта о знаменитом футболисте каким-то непостижимым образом связана с его, Сашиной, тайной.
4
В одно из воскресений Сашу навестили его друзья по ипподрому: Нарс Наркисов и Саня Касьянов.
Внешне они были полной противоположностью друг другу. Нарс — вороно-смуглый, широкоплечий, но низкорослый, и эта низкорослость была не пороком, а его спасением: жокей не может иметь веса более пятидесяти двух-пятидесяти трех килограммов. Касьянов — высок и строен: его жокейским счастьем была тонкокостность. Ладошки у него крепкие, будто каменные, но такие маленькие — пожмешь его руку, и кажется, будто он тебе всего лишь два пальца протянул.
Строго говоря, Касьянова нельзя назвать красивым: соломенные, вечно спутанные и врасхрист, волосы, маленькие глубоко утопленные зеленоватые глазки, вытянутый с чуть вывернутыми ноздрями нос, тонкие нервные губы — нет, лицо его нельзя назвать красивым, но это лицо запоминающееся. У Нарса симпатичная его мордашка словно бы упрятана под некоей темной маской, а у Касьянова лицо открытое и одухотворенное. Правда, выступающий вперед подбородок и прикушенная верхняя губа давали повод думать, что парень он капризный и обидчивый.
Нарс, обычно застенчивый и тихий, сейчас был неестественно оживленным и громкоголосым:
— Ну ты даешь, Сашк, ну, ты воще!.. — говорил он, крепко встряхивая Сашину руку. — Где Сашка, где Сашка? А он в больнице. Интересно прям! Ну, как ты вообще-то?
Саша молчал, загадочно улыбаясь, как будто все случившееся с ним в день тридцать первого декабря было маловажным, далеким и неинтересным прошлым. Он улыбался, как человек страшно могущественный, страшно богатый, имеющий чем осчастливить этих конфузящихся в непривычной обстановке пареньков.
Они совали ему в руки вафли, печенье и прочую ерунду, которую все почему-то считают необходимым тащить в больницу и которая потом копится в тумбочках, пока хватает места.
Их расспросы о подробностях случившегося с Сашей, о состоянии его здоровья, о видах на выписку были бессвязны и непоследовательны, сумбурно повторялись несколько раз. Происходило это, очевидно, отчасти оттого, что рядом стояла Виолетта.
— Мой товарищ по несчастью, — представил ее Саша друзьям.
Она протянула им руку и приветствовала их таким нежным и мягким наклоном кудрявой белой головки, что Саша просто чудом удержал в себе восклицание: «Счастье-то какое!» Он был уверен, что, увидев ее, все будут враз и навеки очарованы. И к чистому восторгу его еще не примешивалось ни единого оттенка горечи или беспокойства.
Касьянов стушевался, воспламенев всем своим узким конопатым лицом, у Нарса неизведанно захолонуло в груди, он озабоченно принялся рассматривать носки своих шикарных лаковых туфель, забрызганных уличной грязью.
— Ну, что на воле-то? — поинтересовался Саша, проследив его взгляд.
— На воле весна, — скупо улыбнулся Касьянов.
— По календарю зима, а воздух понюхаешь — весна, и все! — уточнил Нарс.
— Та-ак, — протянул Саша, включая в круг своего обожания и Нарса, и Саньку Касьянова.
— Сядем, юноши, — предложила между тем Виолетта, — визави.
— Как сядем? — спросил Нарс на ухо у Касьянова.
— Напротив друг друга, — почти не понижая голоса, отчетливо пояснил Саня, вызвав поощрительную улыбку у Виолетты и хмурость на лице самолюбивого Нарса.
Они поместились на деревянных диванчиках, стоявших тут же в приемной под чистыми лакированными листьями ухоженных фикусов.
— Ну что, скоро опять соберемся все на ипподроме? — сказал Саша.
— Как? Ты опять будешь? — Ребята не могли скрыть удивления, смешанного с состраданием.
Саша, вздохнув, пожал плечами.
Друзья пока ничего не понимали и искали без особого, впрочем, успеха русло для разговора, и Саша видел — так ясно видел сейчас! — что им, как совсем недавно ему, очень хочется быть ироничными и непринужденными.
Не ветер, вея с высоты,
Листов коснулся ночью лунной,
Моей души коснулась ты,
Она тревожна, как листы,
Она, как гусли, многострунна… —
вдруг запел пластмассовый динамик на стене, скрытый глянцевитыми толстыми листьями фикуса.
Все четверо послушали, как нежно и убедительно втолковывает тенор кому-то эти простые и необыкновенные слова.
— «Житейский вихрь меня терзал и заносил холодным снегом» — это уж чересчур, а все остальное — в самую точку будет, — ухмыльнулся Нарс, нарушив молчание.
— Ого, как ты у нас, оказывается, элегантно умеешь изъясняться! — сузил глаза Касьянов.
Нарс снова почувствовал некую царапину в этом замечании и, уязвленный, попытался придать беседе иное, более безобидное направление:
— Вы какие стихи больше любите, Виолетта?
— Мей, Тютчев, Фет, Майков. — Полуулыбка по-прежнему блуждала по лицу Виолетты, и невозможно было понять, кому и за что она предназначается.
— Виолетта — артистка. Цирковая артистка! — Сашу просто распирало от гордости и восторга, и он не заметил, как тень неудовольствия погасила только что светившееся ее лицо.