— Никак. Если судейская коллегия протест примет.
— Она примет, если и ты напишешь.
— Что?
— Что Иван Иванович никаких помех тебе на скачке не причинил.
— Я не могу так написать, потому что это будет ложью, он же именно «причинил».
— Да пойми, Санек, — начал увещевать уже, а не настаивать руководитель команды, — во-первых, это же неловко: позорят мастера международной категории, заслуженного тренера — чтобы Онькин, чтобы Иван Иванович да поступил как несмышленый конмальчик!.. Во-вторых, мы же лишаемся одного платного места, да еще какого — второго!
— А так мы лишим этого места туркмена Агамурадова, а с третьего попутно спихнем казаха Сандыбекова, это каково?
— Да никаково! Они по справедливости будут на третьем и на четвертом местах. Неужели они большего заслуживают, чем наш Иван Иванович на Гомере?
— Нет, конечно, но Иван Иванович меня чуть в кусты не запихнул.
— Эх, Саня, какой ты! Для тебя что же, честь команды не дорога?
Саня чувствовал сердцем неправду, понимал, что в разговоре сплошная демагогия и спекуляция словами «честь», «коллектив», но возразить не умел, замялся. Этим воспользовался Зяблик и нанес, как он думал сам, завершающий удар:
— А деньги вы с Иваном Ивановичем поровну поделите — как за первое-второе места.
— Деньги? — непонимающе спросил Саня. — При чем тут деньги? Может, ты думаешь, что я из-за разницы в две-три десятки сомневаюсь?
— Нет, нет, конечно, — возразил Зяблик, суетливо почесал рукой то место, где у него было когда-то второе ухо. Ему, видно, хотелось сказать что-то значительное, веское, все терпеливо ждали, когда он выскажется. Наконец в его голове сверсталось что-то, показавшееся ему достойным. — И денежки, ясное дело, зачем швырять, сто рублей на дороге не валяются, но просто ты не должен быть обижен, я хотел сказать. А о том, что ты победитель и побил своего тренера в честной борьбе, объявили на всю Среднюю Азию.
И тут Саня откинул сомнения: если Зяблик за честь команды печется, ему-то и подавно надо все личное отбросить. И он подписал бумагу, хотя на сердце и было у него смутно.
2
Вечером кабардинцы разделали молодого барашка, развели возле своей конюшни веселый огонь под огромным казаном. Саня пришел по приглашению, но все время поглядывал на часы: они с Виолеттой уговорились встретиться и съездить на Медео.
Кабардинцы сначала активно удерживали его, обижались, но захмелев чуть-чуть после нескольких рюмок коньяка, увлеклись своими разговорами, забыли про него, и Саня, не прощаясь, тихо улизнул со званого пира.
Но на свидание все равно пришел с опозданием — Виолетта уже ждала его на условленном месте возле памятника Джамбулу. Торопливо оправдался, объяснил про кабардинцев и их Казбека. Она выслушала молча — не сердито, не вдумываясь в его слова. Заметив это, он потерялся и промямлил про свой характер, который у него излишне мягок и уступчив, — промямлил, ничего не объяснив, то есть сам не зная зачем.
Молча пошли в гору вдоль журчащего арыка.
— Виолетта, я давно хотел тебя спросить: тебе нравится, как я скачу?
— Раньше нравилось, а сейчас…
— А сейчас я разве хуже еду?
— Нет, наверное, но сейчас я не о том думаю, я переживаю за тебя, боюсь, как бы не случилось что-нибудь.
Саша слушал, затаив дыхание, душа его ликовала и пела. А Виолетта продолжала:
— Я думаю сейчас над тем, что ты не то что уступчивый и мягкий, ты — добрый. Потому-то тебя и любят все.
Саня все колебался: говорить — не говорить про протест, который он подписал, решил, что не следует, а сам ляпнул как дурак:
— Знаешь, я поддался уговорам и написал в судейскую коллегию, что Иван Иванович никаких помех по скачке мне не оказывал.
Они шли медленно, поднимались туда, откуда бежал этот родившийся из снегов журчащий чистоструйный ручеек арыка, откуда ветер, напористый и лобастый, нес беспокойство и прохладу.
— Ну что же, Саня, ты молодец, ты очень благородно поступил. Не у каждого хватит доброты отказаться от победы в пользу человека, который обошелся с ним вероломно. Да, молодец ты, ничего не скажешь. — У Виолетты была удивительная способность сказать приятное, польстить очень натурально, не обидно, и сейчас Саня принял ее слова за чистую монету, только удивился, почему она стала опечаленной и замкнувшейся: Саня заглядывал ей в лицо, брал осторожно под локоть, а она неотрывно смотрела прямо перед собой на белые зубцы гор.
— Знаешь, Виолетта, в Алма-Ате здание цирка стилизовано под казахскую юрту, здорово?
Она согласно покивала головой — несколько раз легко кивнула, хотя достаточно ведь было бы и одного раза, чтобы выразить свое согласие…
— Виолетта, ты о чем думаешь?
— На месте Алма-Аты была некогда пустыня. И когда построили здесь русскую крепость — город Верный, генерал Колпаковский личным примером заставлял жителей высаживать деревья. За каждый саженец тополя или дуба он платил гривенник, однако следил, чтобы саженцы прививались и чтобы никто их не поломал.
— И стал город-сад, правильно называют. — Саня смутно чувствовал опасное направление разговора, инстинктивно уводил его в сторону, но Виолетта закончила:
— Вот я и думаю: а может быть, мало быть просто добрым?
— Для чего мало?
— Для того, чтобы уметь защищать и себя, и… других.
Он не нашелся, что ответить. Беспокойство, возникшее еще на ипподроме, сейчас заполняло его всего.
3
Четыре месяца назад, после открытия скакового сезона в Пятигорске, когда Виолетта появилась на ипподроме как девушка Саши Милашевского, когда Олег стал за ней так откровенно ухаживать, а Нарс тайно вздыхать, Саня чувствовал, что все-таки отличает-то она именно его… Почему так, он объяснить не смог бы, да и не стал бы объяснять ни за что на свете, никому никогда не признался бы он в таком своем нескромном предчувствии.
А сейчас Виолетта с ним, это молчаливо признает даже и Олег Николаев, но почему же так беспокойно и зябко на душе, почему это мнится все, что Виолетта разговаривает с ним неохотно, легко соглашается, бездумно поддерживает, а сама постоянно грустно-задумчива, словно бы хранит и переживает какую-то тайну.
Четыре месяца назад предчувствие не обмануло Саню. Сейчас он был испуган и робок — он даже не мог никак решиться в аэропорту Алма-Аты подойти к ней. Она так и стояла одна, пока ждали регистрации билетов и посадки — и Олег с Нарсом стороной проходили: они, наверное, понимали, что что-то происходит между двоими, которым не следует мешать.
В аэропорт Саня ехал на такси.
Прошел в вокзал и узнал, что взлет задерживается до девяти часов.
Около входа в ресторан раскладывал свое хозяйство чистильщик обуви. Саня сел на высокий трон, поставил на скамеечку ноги. Чистильщик был чем-то рассержен, шмыгал щетками резко и не старательно.
Проходивший мимо носильщик приостановился, опустив неудобный и тяжелый чемодан, поприветствовал:
— Утро доброе!
— Какое там доброе, — хмуро отозвался чистильщик. — Вот сижу и думаю, что мне комбинат бытового обслуживания дает? Ничего, кроме скамейки и права работать. Крем ихний — только кирзу чистить, а пергамента, щеток хороших — нет. Лучше уж от финотдела состоять: обложат небольшим налогом и жми-дави.
Носильщик, отдохнув, снова взялся за ручку чемодана, сказал на ходу:
— Известное дело, лучше.
Чистильщик, распалив душу жалобой, работал щетками угрюмо и зло. С ним поздоровалась женщина, как видно, буфетчица. Спросила, как дела, посетовала:
— Смена сегодня какая-то нескладная. Чай и кофе у меня на самообслуживании. Подсчитала: на девятнадцать рублей шестьдесят копеек выпили, а оставили только восемнадцать с гривенником, полтора целковых недодали. Вот ведь: одни пассажиры сдачи не берут, а другие…
Чистильщик сокрушенно покачал головой — согласился: да, разные есть люди. Люди, они как ботинки, — иной, вроде вот этого, красив и знатен с виду, а грязен, как паровозная труба.