Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Онькин стушевался:

— Да ведь как сказать… Фома по болезни ушел, нога у него… Назарову годов много…

— Брось ты! — продолжал дядя Гриша дивить речами такими неслыханными, что уж и забавная писклявость его голоса не замечалась: — Ты знаешь, что несравненный и незабвенный Рибо, скакун, выведен Тезио, которому было за восемьдесят? Я понимаю, нынче без образования шагу не ступишь, но, однако, хоть целый институт будь в голове, без практики он — ноль без палочки.

Онькину ничего не оставалось, как только соглашаться, он и сделал это очень охотно и так заключил:

— Да, да, уходят из конезаводства лучшие люди, и ты правильно поступил, лучше уж дуги гнуть… — Не чуял Иван Иванович, что дядя Гриша не все еще сказал.

— Правильно, говоришь? — на мушку взял Онькина дядя Гриша. — Ровно не знаешь, что начкон на «Восходе» Шимширт, который Анилина вывел, несколько лет сидел на пенсии, а потом снова вышел на службу, улавливаешь?

— Улавливаю.

— Ну, и что уловил?

— Что Шимширт решил доказать: мол, Анилин сможет дать достойное потомство, тут дело чести, так сказать, а то ведь вроде бы как потускнела слава Валерия Пантелеевича.

— Нет, Ваня, врешь ты.

— Как это?

— Врешь.

— Да окстись, дядя Гриша, когда это я тебе врал?

— Вот только что.

— В чем же?

— В том, что не одно тут дело чести. Я вот год не был на конюшне, а как зашел, вдохнул навозного воздуха, и у меня слезы из глаз. Веришь — не веришь, трезвый был, а слезами заплакал. И ты заплачешь когда-нибудь. И Фомин с Назаровым заплачут и вернутся. Так что врешь ты, будто лучшие люди уходят — приходят они туда, должны приходить. И на «Восходе» будет и Анилин второй, и Насибов второй и третий…

Разговор вели они двое — Саня удил втихомолку, помалкивал, хотя вмешаться в разговор ему хотелось. Во-первых, ему хотелось напомнить им обоим недавно опубликованное и долгожданное конниками официальное сообщение в газетах: в директивах на новую пятилетку, принятых съездом партии, впервые записана строка о необходимости совершенствовать и улучшать в стране конезаводческое дело. До сего времени все послевоенные годы оно отдавалось на усмотрение местных органов и в сводках статистических управлений были данные о коровах, о свиньях, курах, баранах, только о лошадях — ни слова, ни циферки. А во-вторых, Сане хотелось возразить двум заслуженным людям — Ивану Ивановичу и дяде Грише по тому поводу, что не стоит все же уповать на один только опыт, ибо то, что было хорошо и бесспорно вчера, может оказаться совершенно негодным сегодня, и на его, Санин взгляд, будущее чистокровного конезаводства находится все же в руках молодых тренеров — Николая Насибова да Анатолия Белозерова, первого и пока единственного тренера с высшим ветеринарным образованием. Это вовсе не значит, что Саня отрицает роль Назарова да Фомина — упаси его бог делать это, он просто хотел бы поправить Онькина и дядю Гришу, которые забыли почему-то наравне со старшим поколением тренеров назвать имена и молодых, интересно работающих, многообещающих специалистов.

Ничего этого Саня тогда не посмел сказать, сидел помалкивал, а дядя Гриша раскочегарился не на шутку. Онькин стал с большой опаской скашивать взгляд на Саню, полагая, что тому вовсе не обязательно слышать весь разговор. Иван Иванович отлично знал, что Саню Касьянова пытаются всячески переманить на конезавод «Восход». До сих пор удавалось убедить его, что и на Кубанском заводе товар не только не хуже восходовского, но и лучше — во всяком случае, и молодняк и трехлетки при правильном тренинге и содержании смогут в будущем году бороться за все главные призы. Разговор о том, что в «Восходе» будет «второй Анилин», может сильно смутить Саню, — кто не мечтает «вторым Насибовым» стать!

Онькин несколько раз окликал Саню — звал закончить рыбалку и собираться в путь, но тот с места не трогался, хотя и отзывался однообразно: «Сейчас, сейчас…» Иван Иванович делал из этого вывод, что Сане уж очень притягательны богохульные речи дяди Гриши, но тут он ошибался, тревога его была напрасной: он забыл, видно, каким магнетизмом обладает поплавок, — и рука устала, и рыбы больше не надо, а все нет сил отказаться от ужения. Видно, есть в этом особое таинство, которое роднит рыбалку с работой на конюшне: до того, как закинешь удочку или войдешь в денник, ты — сам по себе, а река и лошади — сами по себе, но вот сел ты на бережок, вот обратал ты коня — и ты уж не сам по себе, а заодно с самой природой, ты часть ее.

11

А на вокзале у дяди Гриши и Онькина возник, можно сказать, научно-философский спор, который, впрочем, сам по себе не представлял бы никакого интереса, если бы не имел важных последствий.

Они взяли в буфете по кружке пива, сдули сверху пену, изготовились враз отхлебывать, как дядя Гриша вдруг передумал, опустил кружку и сказал:

— Слушай, Ваня, как же это выходит-то?.. Тридцать лет мы с тобой не виделись, а заговорили сразу так, ровно вчера вместе были?

Дядя Гриша обозначил словами то, что все время вертелось на уме Ивана Ивановича. Он тоже изумлялся тому, что словно бы и не было трех десятков лет разлуки — полное доверие, совершенное понимание и бескорыстнейшее приятельство!

Конечно, бесценным подарком одаривает людей жизнь — такой регенерацией чувств, восстановлением сердечных отношений в первоначальном виде! И как это получается? Такой вопрос задал дядя Гриша, пытаясь в оставшиеся до расставания минуты постигнуть суть всесильного спутника человека — времени. Не мудрствуя лукаво, он построил такую формулу: мол, человеку есть дело до времени, а времени до человека дела никакого нет, как нет, например, реке Свияге, на которой он гигантскую щуку нынче поймал, никакого дела ни до дяди Гриши, ни до Онькина с его жокеями — она течет себе и течет, у нее есть более серьезные заботы и цели.

Онькин отвечал, что мысль дяди Гриши в общем и целом верна, однако время, так же и пространство, являются основными формами существования материи.

Дядя Гриша помолчал и принялся за пиво.

— Пространство — это да. Вот сядете вы в поезд, мимо лесов и речек, через пространство поедете, это — да, это — материя, а время? Где у него — руки-ноги или хоть что-нибудь? Были тридцать лет, и нет тридцати лет!

Онькин завернул рукав пиджака, повернул к дяде Грише циферблат часов:

— Вот смотри. Видишь, как стрелки движутся?

— Нет.

— Правильно. Но это не значит, что часы стоят. Послушай. Тикают. То-то… Все незаметно происходит.

— Но ведь целых же тридцать лет! — в отчаянии воскликнул дядя Гриша. — Как это может тридцать лет так незаметно пролететь?..

— А знаешь ли что? — Онькин спросил, глядя куда-то вдаль через окно, хотя до этого взгляд его был открыт. — Давай ликвидируем эти три десятка лет, как бы их и не было!..

Дядя Гриша озадаченно повернул голову, пытаясь уяснить, что рассматривает Онькин, не увидел ничего примечательного, вяло возразил:

— Нет, Ваня, не в нашей это воле.

— В нашей! — с ликованием произнес Онькин, но тут же и осекся, заглянул с опаской прямо в зрачки своему давнему другу, решился: — Не обижу я тебя, дядя Гриша, если с собой позову, позарез нужен мне старшой!..

Дядя Гриша словно ждал этого предложения, откровенно обрадовался. В оставшиеся до отправления поезда десять минут порешили: дядя Гриша послезавтра вылетит в Алма-Ату, где и приступит к исполнению служебных обязанностей.

Глава двенадцатая

1

Утро в Железноводском парке после бессонной ночи было не финалом Сашиной истории, скорее — началом.

Сашу сильно знобило. С первыми лучами солнца с гор потянул резкий ветер. Он шевелил повеселевшую листву, быстро сушил песчаные потемневшие от влаги дорожки. Саша бесцельно поднимался вверх по терренкуру. Зеленая дымчатая тишина настаивалась в оврагах. Ветерок выгонял из ложбинок редкие клочья тумана. Саша следил, как они истаивают на глазах. Где они? Вдалеке гулко, радостно и деловито постучал дятел-желна. Чистый писк синиц висел в воздухе. Снизу, где за густой листвой деревьев невидимо таились жилые домики с приусадебными участками, донесся заливистый и уверенный крик петуха. Возвестив о наступлении нового дня, петух разбудил дворового пса, и тот зашелся в истошном и бестолковом лае, отчего пришли в беспокойство и заблеяли овцы, их поддержал визгом проголодавшийся, видно, поросенок, — боже, сколько же шума-то, суеты, сколько всяческой жизни, а ночью все спали и таились, так что можно было бы и забыть о их существовании!

50
{"b":"192536","o":1}