— Ой, ридненька, ой, серденько мое!
Дед Михаил снимал валенки, всовывая ноги в старые майоровы тапочки.
— Ой, тату, куда ж вы? — закричала тетя Тоня. — Вы же больные и старые.
Не обращая внимания на ее крики, дед силился открыть дверцу машины.
— Мама Сашина уже в завод к себе уехала. Ищем его. Третьи сутки нет. Ой, боженьки мои, что делается. Очи вже болят, мы исплакались по всим ночам. Вот едем, куда — сами не знаем, и тату ехать хочет. Где вам ехать, вы глухие напрочь!
— Это я дома не слышу, — вдруг ответил дед, справившись с дверцей и залезая на сиденье. — А на воле я лучше вашего слышу. Я ж разведчик и кавалер многих орденов. Под землей найду. Трогай! — скомандовал он сыну.
Мотор взревел. Забыв обо всем, тетя Тоня тоже бросилась к машине.
Как ветром сдуло семью Зинченко. Только синенький дымок остался да растворенные настежь половинки ворот покачивались и поскрипывали. В проеме жалко, незащищенно открылся всегда спрятанный от посторонних взглядов укромный уют двора. Не было на улице ни единого человека. Зной и тишина. И теленок вдалеке.
Виолетта почувствовала, что ей хочется сесть прямо тут, где стояла. С трудом она превозмогла себя, обреченно посмотрела на мать.
— Я пойду, мам?
— Куда?
— На ипподром.
— Эх, и дура девка! Что тебе там сейчас делать? Сядь дома и замри! Вот они, амуры-то, до чего доводят!
— Я в порожних денниках его посмотрю.
— Нет, да она сумасшедшая! — всплеснула руками Анна Павловна. — Тут все какие-то сумасшедшие. И дом этот сумасшедший, и дед ихний, и тетка эта, Психи, и все!
2
Солнце уже склонялось, косые золотисто-красные лучи прожигали листву деревьев, густо росших рядом с конюшнями. В тени стояли кучками молодые жокеи и конмальчики, закончившие вечернюю проездку. На круге еще кое-где шагали лошади, помахивая головами, неся на спинах неутомимо старательных братцев Бочкаловых.
Саня Касьянов, опустив голову, молча ломал тополиный прутик, которым, очевидно, пользовался на вечерней проездке вместо хлыста.
Нарс первым нарушил молчание:
— Ну, он дает вообще-то!..
— Когда ты узнала? — спросил Саня.
— Сегодня, — печально, виновато ответила Виолетта.
У Сани чуть заметно дернулся уголок нервных губ.
Старшие Бочкаловы глядели выжидательно, с готовностью, будто их сейчас немедленно пошлют на розыски, на опасность, на риск, и они, Бочкаловы, докажут, что достойны доверия.
— Нет, а что такого? — продолжал Нарс. — Он — мужчина и может распоряжаться собой. Только, конечно, с родственниками надо было посоветоваться…
— Нарс прав, — поддержал его Бутаев, робея от присутствия Виолетты. — За границу, черт те куда нас посылают, не боятся, что голову сломим, а тут уехал человек без спросу — все в панике.
«Уехал… они думают: уехал! — У Виолетты замерло дыхание. — А может быть, и в самом деле так? Всего-навсего… Где же отец его?»
Она направилась к конюшне Милашевских, чувствуя, что ребята смотрят ей вслед; вспыхнувшая было надежда снова покинула ее: это говорилось только для нее, что уехал!.. А думают они сами так же? Почему Саня такой подавленный? Презирает ее? Иль знает больше других? Возможно, с ним Саша тоже как-нибудь по-своему простился.
Нет, Саня ничего не знал больше других, кроме того, что Милашевский исчез в ночь после Дерби. Еще в мае Саня как-то пооткровенничал с ним, признался, что был в цирке у Виолетты. И дело было не в самом тайном свидании, а в том, как Саня рассказывал об этом, в его тоне, взволнованном, чего-то не договаривающем. Он уверял, что все видят в Виолетте просто красивую девчонку, а она серьезная, она живет сложно, у нее много неудач, разочарований, поисков. Она мучается, потому что еще не нашла себя, не знает своей дороги. А душа у нее чистая, доверчивая.
— Ты сказал ей все это? — замирая от ревности, спросил Саша.
— Что ты, разве я посмею?
Саша как-то в тяжелую минуту признался: «Не любит она меня, она меня мучает».
Касьянов возразил неуверенно: «Ты ошибаешься, мучить имеет право только тот, кто любит».
Нет, сердце Милашевского что-то безошибочно угадывало, и соперничество с Касьяновым Саша больше всего боялся, так боялся, что даже намекнуть об этом Виолетте ни разу не решился. Может быть, глухая ревность поселилась в его сердце в тот вечер, когда Виолетта пригласила Касьянова в шапито, не оказав даже ничего об этом Саше, а может быть, и еще раньше — в больнице, при первом их знакомстве, когда Саня уж очень бойко и умно говорил, а Виолетта излишне внимательно и заинтересованно слушала…
Возле своей конюшни Амиров делил овес: собственноручно черпал большой жестяной кружкой зерно, пересыпал конюхам в ведра, плескал сверху из бидона патоку — опять же на глазок, однако не каждой лошади поровну, а сообразуясь с какими-то своими таинственными расчетами. Другие тренеры журналы читали, с профессорами академии советовались по рациону кормления; Амиров руководствовался чутьем, которым он гордился.
Виолетта побаивалась и смущалась этого темноликого человека, чувствовала себя неловко в его присутствии: и от его превосходства над всеми, и от того, как непонятно, тяжело, в упор останавливал он на ней сумрачный взгляд из-под бровей.
— А-а, пришла? Иди-ка сюда.
Возле конюшни крутились беспородные собачонки, которых полно на любом ипподроме. Амиров, улучив момент, зло разгонял их, не ленился иных приживалок преследовать с бранью, швыряя в них комья земли.
— Ну, что глядишь? — Он разогнулся, стройный, широкоплечий, в щеголеватой французской рубашке с вышитой черной розой на кармане.
— Вы не любите собак…
— Ага, я жестокий. — Он отряхнул руки. Блеснул белый оскал зубов. — Лошадь заденет копытом — и нет собаки, — пояснил голосом помягче. — Н-ну, белладонна, цветок дурманный? Переживаешь? Эк тебя перевернуло…
Он сделал неопределенное движение — то ли пожать руку ей хотел, то ли погладить, но вместо этого вдруг резко сжал ей запястье своими шероховатыми пальцами.
Амиров, казалось, смутился. Это сам-то Амиров?..
Виолетта оцепенела.
— Н-ну, — протянул он прежним спокойным голосом. — Натворила дел? Ладно, это отставим… пока. Пошли-ка, я тебе кое-что покажу. — Глаза его таинственно блеснули. Он повел ее за конюшню, где под кустами был устроен длинный невысокий вольер из мелкой сетки.
— Вот черт!.. И что ему надо? Ч-черт…
В клетке, подвернув голову набок, лежал мертвый пестренький птенец…
Николай Амирович с детства мечтал приручить чибиса, приглянулась ему чем-то эта чубатая с оливково-зеленым отливом чудная птица, гнусаво и назойливо вопрошающая: «чьии-вы, чьии-вы…» Впрочем, в самый-то первый раз в неволе у Амирова — десятилетнего мальчишки — несколько аспидных, как сажа, быстроногих и увертливых чибисят оказалось по чистой случайности: брат принес их с болота. Они были уже взросленькие, сами отыскивали еду в грязи, умели притворяться мертвыми, когда их хотели взять в руки. Правда, не очень искусно притворялись: брыкнутся кверху лапками, будто и не дышат — однако не выдержат, приоткроют глазок и выдадут себя. Но вскоре они и впрямь стали все мертвыми. Николай решил, что тут какая-то досадная случайность, что какой-то гадости птенцы наелись нечаянно.
Через несколько лет он снова завел чибисенка. Посадил его в клетку вместе с галочьим птенцом, который хоть и не научился говорить «здравствуй», сколько ни бился с ним Николай, однако был очень жизнерадостным. А чибисенок, несмотря на то что ел и пил хорошо, через неделю околел. И чего ему не хватало?
Третью и последнюю попытку Амиров предпринял в Пятигорске в этом году. Большую клетку сделал возле конюшни. Попросил конмальчика Бочкалова принести воду, землю и даже траву и кочки с того же самого болота, на котором чибисенок родился. Пинцетиком просовывал ему в клюв дождевых червей, личинок и маленьких улиток, из пипетки давал болотную, не хлорированную водичку. Чибисенок ел и пил, много и охотно купался, бегал сломя голову по клетке, но вот тоже испустил дух.