V Надтреснутый голос — о, это был не предел! Как выбритый долыса жгучий индейский клич. Из сердца всё то друг мой вытряхнул, чем владел, И выкрикнул в мир: позавидуй и возвеличь! И так он кричал, как на струнах своих скрипел, И так веселился, что точно — пожди беды. Мне было дремотно, а стало — не по себе, Как после ушата совсем ледяной воды. Пошло всё по-старому: практика-сон-еда. Диплом и работа, последний учебный год. Витёк забегал да позванивал иногда, На десять минут, ибо время — теперь не ждёт. Его пару месяцев не было в кабаках, Его не встречали с бутылкою на дворе. Он если не притчей — то прыщем на языках У всех злопыхателей выскочил в сентябре. Пахал-то по-прежнему: днями грузил тюки. И жил-то по кредо: «Батрача, трудись-потей». Но вытравил мат из межфразья до мелюзги, Как чёрную грязь керосином из-под ногтей. Я много учился — с рассвета и допоздна. Стонал над какою-то суетной ерундой. Слал матери письма и деньги в село. Она В последнюю встречу казалась совсем седой. Он тоже, должно быть, исправно писал отцу. Да только всё больше Душе, что «в глаза — бальзам». Сонаты — её ослепительному лицу, Сонеты — её обесцвеченным волосам. Меня засосала воронка учебных дум, Как психоделичность туманистых городов. Витёк забегал. Он одалживал мой костюм И с нею гулял у клинически Чистых прудов. Играл ей на скрипке — той самой, из сельских пор. Впервой после армии — жизни в глаза глядел. Ты трубку поднимешь — и сразу: «Послушай, Жор! Я счастлив, и это, мне кажется, — не предел!..» VI Четыре часа утра. Бормашинной трелью Мозговую мякоть взрезает безумный звонок — Замогильно мобильный. Мне скоро идти на зачёт. Я объят постелью, Вскочивши — запутался в узлище собственных ног… О мой Отче Всесильный! Я грубо бранюсь. Я ору: «Это ты, Витёк?!» Но мой телефон молчит, как замученный ссыльный. Я снова бранюсь, выражаюсь по форме: «Ты —…!» В ответ — полудьявольский хрип. Веселя, как R.I.P. Я точно оракул: мой друг сквозь какой-то скрип Выдавливает: «Жор, приехал бы. Мне кранты». И стало морозно. Я, трубку зажав плечом, Влезаю в штаны, по карманам ищу ключи. И тошно под сердцем. «Я буду, я еду… Чёрт! Дружище, ты слышишь? Болтай же, да хоть о чём. Хоть что-нибудь, только — пожалуйста! — не молчи!» Из вакуумнической зыби меж мной и ним — Моих недогадок и пьяных его недослов — Высвечиваются абрисы ужасов — То злые морщины сквозь клоунски яркий грим. VI На улице хрустко и солено, a мороз, Трезвоня, вгрызается в ноздри клыками псов. Скрипит под ногами. Немеют корни волос. По-моему, я позабыл запереть засов. Дорога кривляется дурою искони, Я трачу на тачку дрянные семьсот рублей. И пальцы выламываю: «Ну же, давай, гони!..» — Кричу черномазому, что за рулём «жигулей». Квартал, эти два поворота — знаком маршрут. Вываливаюсь в сугроб, сапоги в снегу. «Витёк, много ль дров наломал ты там, чёртов шут?!» — Уже замерзающий, думаю на бегу. В квартире темно. Приоткрыта входная дверь. И он на полу: недвижим, точно мёртвый зверь. Четыре бутылки; осколки одной — кругом, Я их раскрошил непорвавшимся сапогом. По кругу же — чёртова дюжина хризантем: Налюбленных, бедных — да брошенных прочь с очей Рукой дорогою… Дешёвой. Ты, брат, ничей. Без музы и лира в запое, и лирик — нем. Ты, брат, обезмочен. Без сил как в соборе — бес. И, словно зарезанный, жить разжелал наотрез. И в лобное место, молясь, издолбился лбом. Влюбленный, был вволюшку вылюблен ты, поверь… «Ну что же мне делать, проклятый, с тобой теперь?!» Вот вроде бы дом. Да выворочен вверх дном. VIII Вот вроде бы дом — только выворочен вверх дном; Я вроде бы друг — домосковской еще весны. История эта — о «парне-без-идиом», О парне без пары — но с перьями из спины. О парне, который корпел, не роптал, но цвёл, Который судьбину покорно курил взатяг. Он был то ли вол, то ль вконец перевывший волк, Оторванный лист иль поруганный гордый стяг. То сказка о рыбе, а рыбе не плыть по земле; О птице, забывшей напевы времён — в силках… Вторая глотнёт небес и станет сильней, Для первой — неволюшка смертно скрипит на зубах. Мой друг был победой — по имени да по судьбе. Мой друг был бедовым — но дал бы такой беды Ты всякому, Боже!.. По роже или под дых, Чтоб сразу воспрянуть, сыскавши силу в себе… И Виктор сумел. Через щупальца тысячи лет, Что шпротами втиснуты в банку минут пяти, Он выдохнул: «Ё-моё, Жор, это ты? Привет! — И расхохотался: — Когда ты успел зайти?!» Хрипливо хохочешь! Да хитро глядишь, храбрец!.. Он выжил! Как выжал из цедры — цирконии сил. О, марево мира: ведь то был ещё не конец. О, губы погибели: вами ль Витёк голосил? Ты крепкий, братюнь. Мы с тобою прошли Афган, Горячие земли. По стёклам песка — без сапог Плелись, спотыкаясь. Хлестали года по ногам; Кочевникам, нам, Корчевавшим вспученный срам, Колючим басом кричал то ли чёрт, то ли Бог. А что он кричал? А чем ободрял он нас, Нагнувшись в чертогах, приставив ладони ко рту Невидимым рупором? Полно. Бушуй, Фантомас! Внезапно живи. По низам? — Как в последний раз! Тебе не впервой в междузвездье взмывать на лету. Давай, поднимайся! Хоть с пола, но выше — в пыл! Пай-мальчиком? Нет. Паев — много, ты лучше пой, Играй в переходах, да там, где обычно пил, Да с тех верхотур, о которых мечтал любой. Рутинные Бог отложит дела: «Парнишка меня пленил!» Отец твой ответит (была не была), Что это тебе не впервой. А сердцем подумает — тем, что стучит ровней, Душой рассмеётся, как рыцари из-под забрал: «Не зря я малому рассказывал о войне, По чести, по совести сына, видать, воспитал!..» И сердцу отцовскому станет светло, Витёк! Ты только играй. Жизнь — она ведь сама игра. Гляди, пять утра. Два часа — и вставать пора. За окнами верное солнце кровавит восток. |