Эти параллели между веком нынешним и веком минувшим, думаю, должны убедить господ дипломатов в некоторой последовательности их высокой политики. Раз в полном смысле этого слова воровское правительство может быть признано de jure, то как не почтить правительство полуворовское, то есть Емелькино, посмертным признанием?
Лучше поздно, чем никогда. Надо только выпустить очередную дипломатическую книгу, — скажем, кроваво-черную, — выгравировав на переплете золотыми буквами заповедь Муссолини: «Do ut des».[54] А на первой странице написать на пяти языках:
«Признавшие советское правительство de jure державы выражают глубокое сожаление бывшим русским правительствам Jemelka Pougatchooff, Stiegnka Rasine и Touchinsky Vor, вовремя не признанным означенными державами».
(Новые русские вести. 1924. 6 февраля. № 41)
Да, но Каутский утверждает
— Плеханов говорил, что…
— Да, но у Каутского есть такое место: политическое воспитание и самовоспитание пролетариата должно, исходя из точки зрения…
— Господа, обратите внимание: даже Чернов признал…
— Ну и пусть, а программа левого крыла социал-демократической партии…
— Виноват, вы мое пиво выпили. Второе примечание к седьмому параграфу протокола Лейпцигского съезда ясно определяет роль оппозиции, которая…
— Я еще не кончил. Так вот: принимая во внимание указанное мной и не опровергнутое оппонентом, нельзя не признать, что лейтмотив неотактики признавших республиканизм кадетов знаменателен именно своей позитивной п…
— Простите, это вазочка с вареньем, а не пепельница. Итак, резюмируя оппортунистические нотабены моего ортодоксального коллеги, я констатирую психологический сдвиг программы синдикалистов, спекулирующих на политическом параличе демократии, которая зафиксировала лозунг, который энергично пропагандируется и прививается мышлению, которое… которая…
Я не знаю, как вам, но мне до смерти надоели такие разговоры. Мне невольно хочется погладить по свихнувшимся головам таких очень часто, ей-богу, хороших людей и сказать им:
— Господа, к чему это все?
Я знаю, что у того, кто выпил чужое пиво, дома, в убогой, нетопленой комнатке три голодных рта, жена, к тридцати годам от горя и нужды превратившаяся в старуху, а сегодня утром неумолимый старик в форменной фуражке в пятый раз принес колющую глаза бумажку с четырехзначной цифрой неуплаченного налога. Я знаю, что бросивший в варенье окурок кадет-неотактик — в сущности никакой не неотактик, а просто растерявшийся русский интеллигент, днем чинит трамвайные пути, вечером набивает папиросы, а ночью до утра думает о семье, застрявшей не то в Ростове, не то в Керчи. А усердно цитирующий Каутского — в душе чистейшей воды монархист и цитирует Каутского только потому, что очень уж удивительно устроен русский человек: его хлебом не корми, но дай поговорить, да не о простом, обыденном, а о возвышенном, глубокомысленном, нервы щекочущем.
Все это я знаю, и мне больно. Мне непонятно, как до сих пор не усвоена истина: пока Россия, так сказать, в бегах или, вернее, ее «убежали», — говорить о программах, тактиках и параграфах — нельзя. Не преступно, не смешно, а просто нельзя, ненужно, бессмысленно.
Я абсолютно ничего не имею против Каутского, Плеханова, Чернова. Каждый добывает себе кусок хлеба по способностям: один фальшивые деньги делает, другой книги о социализме пишет.
Во время оно многие из нас, низенько сняв шапку перед околоточным надзирателем и не получив ответа, сразу становились идейными социалистами и, плотно закрыв ставни, штудировали Каутского или Чернова.
— Передовой русский интеллигент не может мириться с рабством царизма. Приходится хоть по книжкам помечтать о власти трудовой демократии. Дуня, закрой на замок парадную дверь и на засов кухонную…
Но одно дело мутными от сытого обеда глазами пробегать черновскую натпинкертоновщину, и совсем другое — говорить о тех же «научных трудах», обедая через два дня в третий.
Там, в России, в теплом кабинете, с сигарой во рту — это было блажью, тем, что называется «с жиру беситься». Как при крепостном праве каждому уважающему себя помещику на ночь чесали пятки, так в годы «царского гнета» было принято нет-нет да и почесать обломовскую душу страшными словами подпольщиков.
Здесь, в эмиграции, это просто глупо.
— На кой, извините, черт глубокоумные рассуждения господина Чернова об эсеровских возможностях в России, когда Россия-то сама — ау, поминай, как звали?
— Какая цена полуболыпевистским завываниям Каутского о революционной демократии, когда последняя в поте лица своего потрудилась над рытьем могилы и нашей стране, и самой себе, и нам с вами?
Останься от былой России хоть что-нибудь — гробокопательные упражнения Чернова и Каутского можно было бы если и не простить, то хотя бы понять: идейный человек доводит свое дело до логического конца. Раз гробокопательное ремесло кормит и поит, то, ясно, надо зарыть в коммунистическую яму последний кусок России, мозолящий глаза мэтрам социализма, иностранного и отечественного производства.
Но в том-то и дело, что уже давно всю Россию живьем зарыли и демократические панихиды справили. Для чего же тогда все это:
— Плеханов говорил, что…
— Да, но Каутский на странице сто шестьдесят второй…
— Виноват, это мой карман. Гамбургский съезд социал-демократической…
Для чего дурманить свои головы пустозвонными параграфами, примечаниями, оговорками, дискуссиями, всей этой глубоко неправой и глубоко преступной болтовней, когда уже семь лет тому назад надо было поставить вопрос прямо:
— Вам дорого будущее России? Вам дорого будущее ваших детей? Если да, то спасайте вашу страну и ваших детей, тонущих в море крови.
А Чернов сам себя спасет. К тому же такое золото обычно не тонет.
(Новые русские вести. 1925. 27 февраля. № 357)
Кронштадтское восстание
Пять лет тому назад, 1 марта 1921 года, волны радио и телеграфные провода разнесли по всему миру известие до сих пор еще не достаточно оцененного значения: об антикоммунистическом восстании в Кронштадте.
Вооруженный «бунт» в стенах крупнейшей морской крепости, защищающей подступы к «красному Петрограду», остается и поныне совершенно неосвещенным. И поныне темным для широких кругов остается вопрос, почему кронштадтские матросы, недавняя «краса и гордость октябрьской революции», первые ласточки большевистской весны, неожиданно выступили против творцов этой сомнительной весны.
В то время как все перипетии второй русской революции, все «белогвардейские авантюры», от генерала Корнилова до генерала Врангеля, нашли свое отражение и толкование в бесчисленных записках их участников или наблюдателей, восстанию в Кронштадте посвящена только маленькая брошюра Петриченки (председателя Кронштадтского Революционного Комитета) — «Правда о кронштадтских событиях» (1921). Помимо того, что многие активные участники взрыва 1 марта называют эту брошюру «неправдой о кронштадтских событиях», она слишком субъективна, кратка и, пожалуй, безграмотна.
На днях мне передан богатый материал по истории кронштадтского восстания, все семнадцать номеров «Известий Революционного Военного Совета», подлинники приказов, ряд прокламаций и воззваний. Эта, ставшая уже библиографической редкостью, литература, дополненная собранными мною показаниями виднейших участников восстания, дает более-менее точную картину того, что произошло пять лет тому назад в Кронштадте.
В эмиграции принято думать, что волнения в Кронштадте были вызваны эсерами. Большевики до сих пор утверждают, что «кронштадтский бунт — дело рук бежавших монархистов и Антанты». В действительности же «мятежа» этого никто не подготовлял…
Он зародился стихийно.