В Библиотеке-Фонде «Русское Зарубежье» в Москве нам с помощью Елены Дорман удалось обнаружить документы, связанные с попытками Савина получить стипендию в Комитете по обеспечению высшего образования русского юношества за границей в Брюсселе. Вот что он писал в своей автобиографии 3 июня 1923 года:
«Окончив в 1919 году Зеньковскую мужскую правительственную гимназию (г. Зеньков, Полтавская губерния), каковая в то время еще не была советской школой 2-й ступени, выдержав экзамен на аттестат зрелости по дореволюционной программе, я был зачислен в число студентов Харьковского Императорского Университета и вступил добровольно в ряды Добровольческой Армии, в которой и сделал южнорусскую, кавказскую и крымскую кампании, состоя первое время (до крымского периода) в 3-м и 2-м кавалерийских полках, а в Крыму — в 3-м сводно-кавалерийском полку и в эскадроне 12-го уланского белгородского полка в качестве вольноопределяющегося.
В момент оставления Крыма Русской Армией я, больной тифом, находился в городе Джанкое, в лазарете, который, по неизвестным мне причинам, эвакуирован не был, и поэтому, вместе со всеми лежавшими в этом лазарете больными и ранеными солдатами Русской Армии, попал в плен и я. После многочисленных особых отделов, чрезвычайных комиссий, голода, издевательств и истязаний я бежал из плена и прибыл в прошлом году в Финляндию, где восемь месяцев восстанавливал в больнице свое здоровье, подорванное нравственными страданиями (гибелью моих четырех братьев) и чрезвычайкой в красных застенках, и в настоящее время служу чернорабочим на заводе».[7]
Была еще одна автобиография, где он еще находил силы смеяться над всем пережитым:
«Окончил гимназию после 7 ноября, но все-таки грамотен. В университете не был — студенческий мундир на красной подкладке мне не к лицу.
С осени 1919 по осень 1921 блуждал по Дону, Кубани и Крыму и увлекался спортом: первое время верховой ездой и метанием копья, затем — после поражения на Перекопской Олимпиаде, заставшего меня в госпитале, — увлекательными прогулками по замерзшей грязи в костюме Адама и охотой за насекомыми в подвалах, особо и чрезвычайно для этого устроенных».[8]
То, что он вынес, в обычные человеческие представления об условиях выживания не укладывается. Но этот страшный опыт с невероятной силой отозвался в его потрясающих стихах и прозе. Савин торопился, писал во все, какие возможно, русские газеты и журналы. Писал, чтобы ни у кого не осталось сомнений, что произошло со страной и с близкими, которых он так любил:
Ты кровь их соберешь по капле, мама,
И, зарыдав у Богоматери в ногах,
Расскажешь, как зияла эта яма,
Сынами вырытая в проклятых песках…
Так писал Иван Савин о своих расстрелянных братьях, о воображаемой встрече, то ли во сне, то ли на небе, с погибшим братом Борисом:
Не надо. В ночь ушла семья.
Ты в дом войдешь, никем не встреченный,
Не бойся, милый, это я
Целую лоб твой искалеченный.
И так же звенели рассказы и заметки, его произведения, которые производили такое впечатление на современников и на русских эмигрантов, которых, казалось, уже ничем поразить было нельзя:
«Я упал на калмыка, из носу пошла кровь. «Смотри, братва, — слюни пустил! Понравилось!» Микитка звезданул еще. Удар пришелся по голове. Я сполз с дрожащего калмыка в грязь, судорожно стиснув зубы. Нельзя было кричать. Крик унизил бы мою боль и ту сокровенную правду, которой билось мое сердце».[9]
Как он сумел спастись, можно объяснить только чудом. Юрий Терапиано, знаменитый критик и поэт русского Парижа, правда, лично Савина не знавший, писал, что жизнь ему спасла сестра милосердия, сжегшая уланку молодого вольноопределяющегося.[10]
Как он умудрился ускользнуть и как сумел, используя финское происхождение отца, вырваться — об этом не осталось прямых свидетельств. Они разбросаны по его многочисленным рассказам и воспоминаниям. Судя по всему, какое-то время в Петрограде Савину пришлось поработать в советском учреждении. Вот что он писал в одной из своих заметок: «Дома, в высокой комнате по Литейному, тоже пустынно: керосиновая бутылка на подоконнике, стол из ящиков, двуногий диван темного, изорванного шелка в стиле Людовика I. Прости, король-солнце! И вездесущая буржуйка всегда дымит. Вот и все. Но после подвалов ЧК — замком сказочной принцессы показалась мне эта комната. Только сегодня я заметил, что не всегда приятно, замерзнув в канцелярии, садиться верхом на кашляющую печь, что двух фунтов прелого хлеба не может хватить на неделю».[11]
В Финляндии, где первые месяцы он провел в санатории, одновременно работая грузчиком, казалось, его ждала тихая, спокойная жизнь. «Я здесь недавно, и мне чуждо. С утра лежу на веранде, заставленной цветами. Их так много — ромашки, левкои, какие-то местные, финские цветы с голубо-сиреневой головкой и длинными листьями, похожими на ощетинившегося кота… Перелистываю журнал на непонятном языке, вслушиваюсь в прыгающий, придушенный говор за дверью, стараюсь понять непонятную, спокойную, не нашу жизнь».[12]
Конечно, перед ним стояла проблема заработка, но вряд ли только этим можно объяснить буквально вал его статей и стихов, которые хлынули на страницы русских эмигрантских газет и журналов.
Когда просматриваешь библиографию Савина, изданную в VII томе альманаха «Диаспора», складывается впечатление, что поэт писал и публиковал свои статьи и стихи чуть не каждый день.[13] В 1924-м он уже собственный корреспондент в Финляндии целого ряда изданий российского зарубежья: берлинской газеты «Руль», рижской «Сегодня», белградской «Новое время». В хельсинкском ежедневнике «Русские вести», иногда выходившем под названием «Новые русские вести», с 1922 по 1926 год Савиным было опубликовано более 100 рассказов, стихов и очерков. Именно там он впервые напечатал свои потрясающие рассказы «Крым. Плен», которые потом его вдова объединила в книге «Только одна жизнь», увидевшей свет в Нью-Йорке в 1988 году, вскоре после пятидесятилетия со дня смерти поэта.
Кроме того, с 1923 по 1925-й Савин редактировал издававшийся в столице Финляндии журнал для молодежи «Дни нашей жизни», где был опубликован сразу ставший знаменитым рассказ «Лимонадная будка», ряд стихотворений и пьеса «Молодость». Публикации он считал делом необычайно важным. «Как бы ни был скромен орган зарубежной русской мысли, он необычайно ценен. Свободное слово там, в бывшей России, давно уже расстреляно. Давно уже оно заменено покорным, жалким лепетом подхалимов, заливающих словесной макулатурой жалкий лепет советских листков… Общепризнано, что европейскую печать в очень малой степени интересует нынешняя русская жизнь, быт, общественные настроения и чаяния, словом, все то, что тщательно скрывается большевиками от постороннего слуха и глаза. Только так называемая «белогвардейская пресса» является той мировой радиостанцией, с вышки которой правда о советском рае разносится по всему миру».[14]
Наверное, потому он так рано ушел, что слишком вкладывал себя в свои строки, торопился еще и еще раз рассказать о всем, что переполняло его, передать разговоры, которые велись в камерах накануне расстрелов, судьбу любимой страны и всех ее примет, перевернутых страшным временем. «Сухие ромашки мы… Россия — вся высохла…