Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но, очевидно, этого было недостаточно для полной реабилитации «белобандита Слащова-Крымского». И вот, спустя два года после смены вех, генерал нашел нужным опубликовать свои воспоминания, недавно выпущенные Госиздатом (Слащов Я. Крым в 1920 году: Отрывки из воспоминаний / Предисл. Д. Фурманова. М.; Д., 1 924 148 с.).

В кратком, но выразительном предисловии говорится: «Слащов-вешатель, Слащов-палач: этими черными штемпелями припечатала его имя история». После столь любезного комплимента товарищ Фурманов говорит, что «отрывки из воспоминаний» являются фактически его, Слащова, защитительной речью, с чем нельзя не согласиться.

В продолжение всей книги генерал-сменовеховец открывает только те места своей прежней деятельности, на которых нет, выражаясь словами товарища Фурманова, «черного штемпеля». Он утверждает, например, что контрразведка действовала без его ведома и даже, будто бы, вела за ним самим наблюдение. Наряду с этим Слащов подчеркивает, что беспощадность он проявлял не только по отношению к большевистски настроенным рабочим, но и к офицерам, пытавшимся его свергнуть (расстрел полковника Пивоварова), и что вообще он «карал только верхи» (стр. 49). Предполагая, что данный аргумент вряд ли подействует на ГПУ, генерал выдвигает смягчающие его «белогвардейство» обстоятельства: «свою слепоту, обусловленную воспитанием, свою полную политическую безграмотность, рассеянную лишь за последнее время, когда я понял всю преступность прошлой моей борьбы против рабочего класса». Стремясь в выгодном свете вырисовать собственную свою фигуру, Слащов, разумеется, не жалеет черной краски для обрисовки «вопиющей картины хищений, разврата (это пишет Слащов!), борьбы честолюбий на верхах Белой армии». Оказывается, теперешний товарищ Слащов в продолжение всей своей крымской деятельности только и думал о «рядовой толпе, о пайке для рабочих и защите их интересов» (стр. 131). Заканчивается эта подлая в своем пресмыкании перед ГПУ книга описанием обороны Крыма, где автор стремится доказать чрезвычайную ценность свою как военспеца, «могущего быть широко и плодотворно использованным СССР, поскольку я ныне пришел к признанию его и полному раскаянию».

Заслужила ли эта книга выдачу автору ее свидетельства о коммунистической благонадежности, пока знать не дано, да вряд ли это и интересно. Гораздо любопытнее и для всех будущих сменовеховцев поучительнее то двойственное положение, в какое попал бывший «начальник обороны Крыма». Вот уж поистине: от одних отстал, к другим не пристал. Если в коммунистической среде за ним прочно установлена кличка «Слащов-вешатель», то в эмигрантских кругах его иначе не называют, как «Слащов-предатель».

И, только временно отойдя от партийных и бытовых условностей, беспристрастно проанализировав нашу бешеную эпоху, поймешь, до какого безумия должна была дойти жизнь, чтобы в ней стали возможны люди типа Слащова-Крымского, меняющие свои убеждения, как перчатки, и за большевистскую похлебку оплевывающие сегодня то, за что вчера боролись!

(Новые русские вести. 1924. 12 августа. № 193)

Господа обыватели

Давно это было. Уж и не верится, что яркой надеждой горели все сердца, что могучей лавой шли когда-то вперед. И мнилось: еще напор, еще месяц — и взовьется над Кремлем трехцветный стяг.

Короче, это было летом 1919 года, когда Добровольческая армия по дороге в Москву вышла из Донецкого бассейна на просторы южной России, рвалась к Харькову, Курску, Орлу. Безмерны были жертвы тех, кто простой, незаметной, такой обыденной кровью кропил поля битв. Безмолвно вставали кресты безымянных могил. Стойко шли другие.

И что встречала армия на крестном пути своем? Чем поддержали ее, усилили ее мощь, что дали великому национальному делу те, во имя кого лучшая русская молодежь — офицеры, студенты, юнкера, кадеты, гимназисты, полуодетые, полуголодные юноши и мальчики — безропотно шли на смерть?

За неделю до освобождения своего города, местечка, села от красного рабства господин российский обыватель имярек говорил другим российским обывателям, пугливо забившимся в коридоре спешно эвакуирующегося советского учреждения:

— Господа, довольно слов, пора действовать. По примеру Минина, заложим дома свои, имения, жен и детей, все отдадим на алтарь отечества. Все способные носить оружие обязаны вступить в ряды Добрармии. Не говорю уже о себе — мне только тридцать четыре года, но и Евгений Сергеич, и Александр Иваныч, и вот вы, многоуважаемый Николай Андреевич, хотя вам и свыше сорока, должны пополнить собой ряды дорогой армии.

— Правильно, Степан Степанович!

— Поскорее бы пришли, а там и мы повоюем!

— Что и говорить, пора за ум взяться.

— Не дай бог, вернутся опять большевики — камня на камне не оставят. За общее дело бьются добровольцы, — и нам, значит, идти надо.

— Это верно, — долой шкурников!

— Вы бы, Степан Степанович, списочек такой заготовили. Придут белые, мы и явимся все в комендатуру: вот, все идем.

— Для крепости можно. Пожалуйста, в очередь, господа. Итак, записываю: Степан Степанович…

Приходили мы, «дорогие добровольцы», и господа обыватели переходили от слов к делу. Меньшинство закладывало дома и имения и… спешно уезжало «подальше от греха» — в Крым, в Берлин, в Париж, в Ниццу — смотря по тому, какая часть имущества была ему возвращена тысячами безымянных могил.

Большинство, во главе с многоуважаемым Степаном Степанычем, — число же таких Степан Степанычей на Святой Руси Ты, Господи, веси! — действительно представляло белым властям список лиц… негодных к военной службе, причем вызывалось это очень вескими соображениями.

— У меня острый ревматизм открылся, ходить даже не могу.

— Не нравится мне направление Главного командования. Демократы какие-то, прости Господи. Объявили бы прямо: идем за царя! — тогда другое дело.

— Спрашиваю я у них, у белых: вы за что? За хозяина земли русской, говорят. Это как же, за императора? Черносотенцы они все, и больше ничего.

— Старуху-мать и сынка не бросишь, батенька. Сынку-то, правда, двадцать восьмой год, да ненадежный он у меня, фабрика при нем станет. И, кроме того, племянник мой уже в Добрармии служит, в Осваге.

— Почему не иду? Баптист я, нельзя мне и прикасаться к оружию.

— Сон мне был: будто говорит мне архангел: пойдешь на войну — всему Белому делу капут. А сны, они вещие. Из любви к отечеству я остался дома.

— Что вы ко мне с армией своей пристали?! Тут молотьба настает и усадьбу в порядок привести надо — большевики разграбили, а вы: долг, долг! Что я, занимал у кого и не отдал? Тут дела поважнее вашей Москвы.

— Будь с немцами или с поляками война — пошел бы. А убивать своих же русских… по принципу не могу. Это, по-моему, даже некультурно…

Помощь обмундированием и деньгами была столь же обильна.

— За чашкой кофе вспомни о тех, кто освободил тебя от красного ига, кто гибнет от голода и холода за твое благополучие!

— Спасибо, но я уже жертвовал. Еще на прошлой неделе два носовых платка дал.

— Может быть, деньгами пожертвуете? С миру по копейке, добровольцу валенки…

— Позвольте, не банкир же я! Тяжелым трудом зарабатываешь какую-нибудь тысячу фунтов стерлингов, и все — давай, давай. На счет нашего завода уже содержится один раненый в местном лазарете. Как вам не стыдно даже так приставать…

— Да, но еще несколько месяцев тому назад, получив приказ: в 24 часа, под угрозой расстрела, внести в губисполком пять тысяч золотом, две дюжины белья, десять пар сапог и столько-то сукна, — вы безропотно подчинились? И кому, кому давали под страхом смерти?! Власти, грабившей вас. А нам, которые…

— Уж не хотите ли вы большевистские приемы воскрешать? Хорошее дело, нечего сказать! Смотрю я на вас, молодой человек, и удивляюсь. Семь раз ранены вы — по нашивкам на рукаве вижу — и три Георгия имеете — и такие слова. Стыдно-с!

91
{"b":"175796","o":1}