Что же в сравнении с этим бешеным камнем изменившая тебе, даже два раза, женщина или друг, не заплативший по векселям хотя бы трижды? В мире так много прелестных женщин, даже кажется, будто их слишком уж много для одной жизни! Исправных должников, особенно в кругу друзей, правда, меньше, но их, если хорошенько поискать, найдется немало.
А жизнь одна. Сдуй на минуту архивную пыль сенатского решения или пудру Зизи и пойми: жизнь одна! Не двадцать, не миллион, а одна! Не комкай же ее, не проклинай, не рви!
Пусть сослужит радиояд медвежью услугу тому, чей дед был мудрым человеком, то есть любил то, что было ему дано Небом. Внуки же клеветавших на жизнь нытиков должны ценить всякую жизнь, ибо всякая жизнь играет поистине Божьим огнем. Не гаси же его, дорогой внук! Бережно неси его до заката дней своих, не раздувая по жизненной жадности. Штудируя сенатское решение за 1963 год, не рвись в 1964-й: будь доволен Зизи! Какая-нибудь Мими обманет тебя двадцать два раза. Не ной, не хныкай, не брюзжи, чтобы не очутиться у разбитого корыта, как твой вздорный дед. Не опрокидывай жизни вверх дном! И не делай революций… Бог с ними!
(Наш огонек. Рига, 1925. № 3)
Публицистика
1 августа 1914–1924 гг.
День этот остался в памяти на всю жизнь; на всю жизнь запечатлелся в ней глубоким шрамом. Уже какие, кажется, смерчи были. Как рвало, кружило, било о жестокие камни ее — жизнь эту бредовую! Какие горы падали на память, покорную, бессильную клеточку мозга нашего. А шрам четок, как никогда. И с каждым годом все яснее и глубже запекшиеся края его.
Широкий двор, политый июльским зноем. Столб гигантских шагов с разлетающимися канатами. Я где-то высоко, выше крыш и куполообразных лип, лечу в воздухе, описывая быстрый круг. Канат со свистом режет полдневную тишину, натягиваясь в трос, звенит, как струна. Ласточка, юркая, скользящая, камнем падает вниз, у самой земли, у травы, замирает, выравнивается и черно-белой точкой, крутящимся мячом прыгает вверх. За крышами, за куполообразными липами зелеными шарами качаются незрелые яблоки в саду, астры пестреют, песок дорожек порой струится по ветру желтым дымом. Зной. Пыльная зелень. Скрипящий круг гигантских шагов.
Он был бы бесконечен, этот круг, — до вечера, до ночи. Любо, вместе с ласточкой, взлетать и падать, чувствовать разгоряченным лицом свист ветра! Но вошел кто-то в чугунную калитку, протянул раскрытый лист засыпанной буквами бумаги, сказал просто, будто ничего необычного не случилось:
— Война.
Канат сразу упал вниз, ласточка взметнулась ввысь и скользнула в сад. Газета — измятый, тысячами глаз измеренный «Полтавский вестник», листок наивный, старосветский — как-то особенно значительно, по-новому, по-страшному зашелестел в моих руках.
— Война. Война Австро-Венгрии с Сербией. Сербии с Австро-Венгрией. России с Австро-Венгрией. Германия, Франция, Англия…
Тогда это показалось жутким, но великим. Не потому, что «шапками закидаем», а духом закипаем, в грудь примем смерть. Тогда это взволновало, как старое вино, мнилось таинственным, жданным, почти священным. Тогда хотелось благословить этот знойный июльский день.
Теперь я проклинаю его самым черным проклятием. Теперь я знаю, что в радости его был трупный яд. Что вино священное было отравой. Теперь я знаю, все мы знаем, что день этот сгубил Россию.
О прошлом говорить надо покойно. Тихо и мудро. Но даже немудрые — разве не скажут они: не будь войны, была бы Россия. А России ведь нынче — нет. Пусть горько, очень горько, но — нет. СССР — не Россия, это надо признать и понять. Война превратила нашу страну — какая это была страна! — в царство крови и блуда.
Тогда это было бы пораженчеством, почти изменой, теперь это только мучительная правда: не надо было ее, этой бессмысленной войны. Скажут, погибла бы Сербия. Но почему во имя спасения десятимиллионного народа был принесен в жертву стомиллионный? Почему мне, нам, дороже должна быть Сербия, а не Россия, край мой и ваш обезглавленный?
Не помочь уже. Только вот вспомнить можно, подвести итоги, подчеркнуть утерянное и полученное. Актив: спасена и преувеличена Сербия, спасена и преувеличена Франция, спасена и преувеличена Англия. Пассив: погибла Россия. Просто до страшного. Будто мировой бухгалтер списал со счета вселенной цифру — 100 ООО ООО. Сто миллионов русских, проигравших свою жизнь, государство, землю, кровь свою и слезы, сколько, Боже, слез!
Если Вам, читающим эти строки, тоже больно теперь, то — подумайте, день, обещавший России небывалую славу, крушение обнаглевшего врага, православный крест на Ай-Софии, много большего, огромного, кажущегося теперь, в сущности, мелким, ненужным — разве и так не была Россия славной и огромной? — день этот принес ей, России, и нам, сынам ее, — смерть. Огонь войны разросся в зарево революции, первый бой в Пруссии, у Карпат, в преддверии Эрзерума был только эхом с «Авроры», направившей русские дула на русский город. Трехцветные флаги в Перемышле, во Львове — как непонятно, странно это — уготовили путь кровавым тряпкам над Кремлем. Война родила революцию и всех гадов ее.
Георгий Победоносец упал в грязь, в кровь, в плевок, и на месте его распустилась красная звезда. Руль мирового государства сквозь пальцы ничтожного перешел в руки Лениных, Зиновьевых, Троцких, всех тех, кто с полным правом могут сказать, перефразируя Петра Великого:
— А о России заботиться не стоит, были бы живы мы.
И они живы. Живы смертью России. И родились они тогда, в знойный июльский день 1914 года. Мы не заметили их, не уловили их склизкого, жабьего смеха в общем гуле напрасной радости и подъема.
Как же вспомнить добрым словом этот черный день? Как не сказать ему теперь, через десять лет, гнойных лет:
— Будь ты трижды проклят!
(Новые русские вести. 1924. 1 августа. № 184)
Век нынешний и век минувший
При сравнении века нынешнего и века минувшего, русской смуты начала XVII столетия и русского бунта 1917 года, сравнении, столь модном теперь, бросается в глаза недостаточная обоснованность такого сравнения.
Смутное время было вызвано естественным прекращением династии и борьбой за власть верхов московского боярства, стоявшего у самого трона вымершего рода Рюриковичей. Революция 1917 года родилась в дыму слишком затянувшейся войны и была выброшена на поверхность стараниями так называемого третьего сословия или, вернее, вождей — действительных или самозваных, это уже другой вопрос — этого третьего сословия. Непокорное, властолюбивое боярство московской Руси к нашему времени переродилось в твердую опору трона и в 1917 году резко отмежевалось от революции, угрожавшей не только социальному, но и просто физическому его существованию.
В московской смуте анархическое движение шло от периферии к центру, от провинции к Москве. Бесчисленные воры, разбойники и «тати», использовав ослабление центральной узды, образовали на всех окраинах тысячи крупных и мелких шаек, без особых раздумий переходивших то к одному, то к другому самозванцу. Тушинский и все иные воры главным образом опирались на бродивших по всей стране головорезов. Но в Москве, но в центре все эти годы продолжал теплиться огонек государственности; попытки к воссозданию распадающейся страны не прекращались, несмотря на обстановку, слишком противоречившую развитию и укреплению этого здорового национализма.
В нашу эпоху мы все были свидетелями обратного. Погромно-анархическое движение шло в наши годы от центра к периферии, из Петербурга на окраины. Центральная власть не только благословляла, но и творила банды Красной гвардии, преступным морем разлившиеся по всему государству. Власть обязанная, какие бы политические цели она ни преследовала, охранять целостность государства, в действительности всемерно способствовала развалу всего государственного аппарата — Временное правительство, вероятно, бессознательно, а коммунистическое — сознательно.