Но ведь была же, была гордая, восторженная, холодная вера в лучшее. Слепая, может быть, слишком высокая, — но была.
Тьмы низких истин нам дороже
Нас возвышающий обман…
И обман многим казался чуть ли не Богом. И пели многие ему: «Осанна!» И теперь, когда он пришел и колесовал всю душу нашу, с какой невыразимой болью вспоминаешь «Какой простор!» — прекрасное творение прекрасного художника, запечатлевшего на полотне былую, еще не распятую душу нашу, молодость нашу солгавшую…
Каждый след кисти Репина — незаживающий удар. Каждую картину его носишь в себе, как ладанку с родной, далекой землей. «Навязчивый» гений этого художника характерен не только неизмеримым диапазоном его творчества, мощью его кисти в любой отрасли живописи — в портрете, жанре, пейзаже. Но и тем, с каким благоговением, с какой страстностью служил и служит Репин своему делу — и в годы давние, и в годы нынешние.
Если художник в молодости, по его словам, «вставал с зарей и мчался в академию, часами ожидая на морозе, пока откроются двери и можно будет занять лучшее место», то та же «ревность во искусстве» не оставила его и теперь, на склоне лет.
«Как старый пьяница, — писал мне на днях Илья Ефимович, — я уже от маленькой рюмочки труда пьян — своими работами…»
Как и в молодости, Репин, по его замечанию, «на все, безрассудный, дерзает». Дерзание духа, подкрепленное мощью таланта, — вот Репин. В условиях работы, далеко отходящих от нормальных, в годы явно ненормальные пьянеть от труда, гореть молодым огнем, продолжать, несмотря на старческий возраст, напряженно творить — вот Репин. В родных русскому и мировому искусству Пенатах по-прежнему пылает костер, искры свои разносящий по всей земле. По-прежнему крепка рука, держащая знамя русской живописи. По-прежнему зовет молодежь к труду и горению великий художник земли русской.
Ave, Repin, junior te salutat!
[50] (Новые русские вести. 1925. 9 декабря. № 591)
Петербургу
В Москве — цветная накипь веков, пестрые слои эпох, царств и народов. Как огромный ком снега, катился этот удивительный город по полю русской истории, впитывая в себя соки встречных культур, обрастая пластами непримиримых, казалось бы, влияний единоличной юли и воли народной, действа русского и иноземного. Москва — соборный город Руси, многогранный слепок ее прошлого, составленный из разноцветной мозаики. Кто скажет, где кончается в этом радужном наследстве седой скиф и начинается бережно принесенный отсвет Византии, где грань между сынами Боголюбского, бедными удельными князьями и пышным двором Василия III, первого «царя всея Руси», как отделить суровый окрик Ивана Грозного от ласкового говора царя Тишайшего, Алексея Михайловича? Красочными памятками земель ростово-суздальских, новгородских, галицких, псковских и киевских, памятками междоусобицы, Золотой Орды, Смутного времени, стрелецких бунтов, памятками Владимира Мономаха и собирателя русского, Ивана Калиты, увешана эта колыбель, имя которой — Москва.
Петербург — монолит. На рубеже XVIII века высек его из цельного камня Великий Петр. Палящим веером рассыпались гранитные искры от царского топора по разбуженной, втайне ропщущей Москве, залетели в хоромы боярские, в терема расписные, в приказы, вотчины, кельи монастырские. Сквозь «окно в Европу» вполз в душные палаты «немецкий» дух. Шаг за шагом внедрялись в сонную Русь «греховная» наука и искусство, заплясали в ассамблеях боярышни, с плачем сбрили бороды думные дьяки и подьячие, завелись «бесовские» лекари, печатники, строители, бодро заплескал флот в Неве-реке. А там, у «окна», на ожившем граните стоял с дубинкою в руке неистовый гений — Петр.
Петербург — подарок России от ее первого императора. Он слитен, целостен, неразделим; он создание одной воли, одной эпохи русской истории. Лучшая гордость нашего прошлого, Великий царь сказал: «Здесь будет город заложен…» — и встал город, легендарнее второго нет. Наперекор стихии выросли казенные громады на топи болот, в глуши убогого севера. Властной рукой Петра, только его одного, воздвигнута эта Северная Пальмира на берегах Невы. И потому именем творца освящена столица разбуженной Московии и каждый камень qe носит печать Петра…
И если теперь эта печать кощунственно срывается, если там, в царстве мрази и плесени, имя создателя России заменили именем ее вешателя, если к Петербургу прибит подлый ярлык «Лен……. Хотя не надо об этом говорить. Больно.
Было ли это на самом деле или только мнится мне, что в тот день, когда получил Петербург, изумительный, неповторимый Петербург, пощечину от нового Гришки Отрепьева, — ушли из города святого Петра в леса саровские, муромские, в тайгу, на Волгу, в степи каспийские все, кто оскорблен, кто унижен, кто и в могиле услышал свист хамского хлыста, занесенного над лицом мертвого императора.
Сутулясь и крепко сжимая маленькой рукой широкие скулы, ушел лучший сын Петра — камер-юнкер Александр Сергеевич Пушкин, горьким смехом прозвучал по улицам оплеванной столицы уходящий на Полтавщину Гоголь; в рваной шинели пробежал — то ли в Сибирь, то ли в приазовскую пустынь — неистовый Виссарион; Достоевский, гениальный провидец русского бунта, грозя костлявым пальцем дурацкой надписи на памятнике Александру III, ушел в Старую Руссу. Смутная вереница детей Петровых в шитых золотом камзолах и в залатанных пиджаках, в шинелях с бобрами и в трепаных пальтишках, в треуголках, цилиндрах, шляпах стиля болеро и в изъеденных молью шапках, — смутная вереница детей Петровых в тот черный день ушла из оскорбленного города, неся в странно оживших руках гроб того, кто сказал когда-то: «А о Петре не думайте, была бы жива Россия…»
Россия умерла, и встали мертвые, чтобы из рук осатанелых живых вырвать тело бессмертного императора и унести его от мрази людской и спрятать до срока в дикой тайге.
И мнится мне: колыхается тяжелый гроб на плечах Меншикова, Бестужева, Сперанского, Милютина, Столыпина, первых и последних сынов Петровых. Медленно двигалась за гробом толпа творцов и свидетелей русской славы, мысли, искусства, мощи — по слову Господа воскресшая толпа. Преображенец в буклях с бастионов Петропавловской крепости будил верных императору пушечным салютом. За колесницей, за факельщиками, за безмолвными рядами взыскующих иного града, за тысячами умерших и убитых, за всеми тихо когда-то почившими и всеми безвинно ныне расстрелянными шел митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Вениамин, за Христа и Россию убиенный, и синим ладаном окутывал осиротевшие плиты развенчанного города.
А в дымке Сенатской площади, взлетая на каменную глыбу, чернел могучий силуэт Медного всадника, и глубокая борозда гнева и обиды кривила покрытое инеем лицо прыгающего в Неву Петра…
Теперь Петербург пуст. Понуро стоят чугунные кони Аничкова моста. Зеленая плесень стерла державные черты Екатерины у Александринского театра. Сорвана решетка Зимнего. Блудливые слова высечены на Александровской колонне, в камне памятника на Знаменской площади.
Из тела гранитного гиганта вырван дух — имя Петрово, память его: волнующий след годов, когда «Россия молодая, в боренье силы напрягая, мужала с гением Петра», временно стерт, запачкан кровавой тенью сгнившего маньяка.
Но бессмертна слава, бессмертен каждый надрез, сделанный топором Преобразователя в дереве русского дома. Бессмертен Петербург. И пусть ползет над тобой, город-колдун, липкое марево гнили, пусть продан ты, Петра творенье, за сусальное золото, за ложь и подлость набальзамированной куклы и окрещен ее кличкой — все: и безумство людское, и слепота — до срока. Исполнятся дни, и над головой твоей венчанной, неразумными втоптанной в пыль, снова радужным венчиком сверкнет оно, имя твое благословенное: «Петербург».