Если бы не было их, этих тысяч, народ проклял бы нас, и мы прокляли б народ за духовную выжженность, за рабье непротивление злу, за самоуничтожение. Если бы не было их, этих жертв вечерних, и современник, и историк имели бы полное право сказать: «Когда банда моральных и умственных психопатов подняла над Россией арапник, весь русский народ покорно склонил голову».
Они, тысячи, не склонили головы. Оплеванные и осмеянные, преданные и проданные, они исполнили до конца свой горький долг.
Этого нельзя забыть, нельзя в достаточной мере оценить. Малочисленные отряды безусых мальчиков, контуженых, раненых, измученных предыдущей войной офицеров, загнанные революционным сумасшествием в чуждую большинству из них окраину, брошенные на произвол судьбы недавними союзниками и злостно травимые недругами — они спасли Россию от нынешней и будущей клеветы на ее народ. Этого нельзя забыть, это увековечено славой, славой и кровью.
С особенной гордостью должно помнить об этом сегодня, в корниловский день. Корнилов первым пал на мученическом пути к русской России. Корнилов первым поднял ее стяг. И звездой первой величины светится это имя в темени недавнего прошлого.
Не погаснет она, как и тысячи других огней, зажженных сильными духом в гиблом болоте революции. По плитам вечности прошуршат шаги лет, веков. И когда-нибудь прочтут в учебниках дети, что из миллионов обезумевших рабов только тысячи услышали зов Корнилова, первого добровольца.
(Новые русские вести. 1924. 13 апреля. № 98)
Наша задача
Один год издания газеты в условиях мирных — это такой юбилей, о котором и вспоминать не стоит. Праздновать же 365-дневный юбилей было бы даже как-то неприлично. Это сильно отдавало бы саморекламой.
Совсем не то теперь, в жесточайшую эпоху русской исторической жизни, когда каждый день газетной борьбы дается с таким напряжением воли и нервов. Как в Севастопольскую кампанию, день этот стоит года.
Как бы ни был скромен орган зарубежной русской мысли, он необычайно ценен. Свободное слово там, в бывшей России, давно уже расстреляно. Давно уже оно заменено покорным, жалким лепетом подхалимов, заливающих словесной макулатурой бесстыдные просторы советских листков.
Задача огромной важности была возложена событиями на эмигрантскую прессу. И мы счастливы утверждать, что задача эта выполнена.
Голосами десятков зарубежных газет миллионы русских людей, русских во всей глубине этого прекрасного слова, заявили: царство интернационала — не Россия. От имени всего русского народа его лучшие представители, не примирившиеся с красным злом, утверждали и не перестают утверждать, что не вечна оккупация коммунистическими башибузуками русского государства, что будет день и погибнет советская Троя.
Дала ли какие-нибудь результаты эта дружная проповедь? Услышали ли нас те, кому сие ведать надлежит?
„На эти вопросы лучше всего ответить новым вопросом: «Что было бы, если бы молчали?»
Европа, а за ней весь мир признали бы СССР, то есть на долгие годы затормозили бы дело освобождения России, настоящей России. Европа, а за ней весь мир ничего не знали бы о том, что в действительности происходит там, за красной чертой. Ведь общепризнано, что европейскую печать в очень малой степени интересует нынешняя русская жизнь, быт, общественные настроения и чаяния — словом, все то, что тщательно скрывается большевиками от постороннего слуха и глаза. Только так называемая «белогвардейская» пресса является той мировой радиостанцией, с вышки которой правда о советском рае разносится по всему миру.
Если бы мы молчали, Европа, совершенно не осведомленная о невозможных, абсолютно невыносимых условиях жизни в СССР, приняла бы меры к возвращению нас в лоно «отечества», что уже, впрочем, имело место, правда в виде исключения, в Польше и Румынии. Как убойный скот нас погнали бы под чекистские пули. Последняя твердыня небольшевистской России потонула бы в крови.
От укрепления во всем мире авторитета советской власти, от замалчивания правды о ней, от последнего убийства последних русских патриотов оберегла, спасла нас Белая печать. Черная летопись второго смутного времени отметит этот тяжкий подвиг, этот долгий искус бездомного русского слова.
Если моральная и материальная поддержка газеты доброго старого времени была делом вкуса, политического настроения или привычки каждого читателя, то ныне такая поддержка должна считаться священнейшим долгом каждого из нас. Легкомысленно думать, что бесцельно пытаться каплей остановить море. Капли, беспрерывно, неустанно долбящие камень, в конце концов разрушают его.
Разумеется, куда спокойнее и до поры до времени выгоднее быть с красным морем, куда проще, как в священный камень Мекки, верить в советскую скалу. Но капризна история, неисповедимы пути Господни. Право силы неизбежно должно привести к силе права. Никогда еще на земле преступному во всех отношениях меньшинству не удавалось долгое время властвовать над большинством. Мы уверены, мы твердо знаем, что чистые капли служения своему народу уже подточили насилие над ним и не сегодня завтра с грохотом рухнет оно в небытие. Эта уверенность, это знание всем покинувшим Родину свою, всем работникам свободного могучего русского слова дает неиссякающую силу с открытым забралом сражаться во тьме за свет, на чужбине — за Россию.
Та же непоколебимая уверенность в правоте своего дела характеризует и «Новые Русские Вести», скромный юбилей которых хочется отметить несколькими словами. Неуклонно идя по пути своих предшественников — «Новой Русской Жизни» и «Русских Вестей», — сегодняшний именинник ни разу не свернул с прямой дороги — на Москву. Ни на один миг не изменил своей основной ориентации — на Россию.
Да благословит Господь этот незаметный, этот тяжкий труд на благо родной страны!
(Новые русские вести. 1924. 16 декабря. № 301)
Приложения
Правда о Марине Веневцевой
Мои встречи с героиней рассказа Вл. Лидина
[57]Часто врезывается в память надолго — совсем маленькое, случайное. Уходят, бледнеют картины огромные, лица, казалось бы, слишком четкие, чтобы их можно было забыть. А маленькое, случайное остается на всю жизнь. И горит.
Может быть, потому и теплился в моей памяти этот длинный-длинный плетень, изогнувший мохнатую свою спину между двумя усадьбами. Как исполинские часовые, стояли у плетня старые клены, неподвижно и гордо. Местами сквозь пыльный хворост пробивались желто-красные цветы на длинных вьющихся ножках. Назывались они смешно — «крученые панычи».
По ту сторону плетня, в нашем саду, разбегались во все стороны заросшие дорожки. Стояли, нахохлившись, яблони. Под старой черешней, с десятками вороньих гнезд в облысевшей ее верхушке, темнела вишневая заросль, окруженная, как проволочным заграждением, колючей малиной.
По ту сторону плетня, в саду соседа, недавно насаженном, рядком стояли тоненькие сливы, карликовые груши вокруг огромного, аккуратно выстриженного цветника. Треугольники серебристых елей окаймляли крокетную площадку. Лежал на ней укатанный песок ярко-желтым ковром.
Как только в смуглом небе бессильно загоралась первая звезда, из-за серебристых елей выплывали три белых платья. Три дочери соседа каждый вечер неторопливо ходили по желтому ковру, смеялись молодо и звонко, говорили обыкновенные, но казавшиеся мне необыкновенными слова. Защищенный сторожевой цепью кленов, я пугливо сидел у горбатого плетня, и сердце мое билось так, как может оно биться только в шестнадцать лет.
Иногда девичий смех сразу обрывался. Лукавые серые глаза появлялись в сетке плетня, встречались с моими. Грудной задорный голос спрашивал: «Вы здесь?» (как будто я мог быть не здесь…) — и перевязанный шелковой травой букетик левкоев падал к моим ногам. В ответ я бросал скомканный листок со стихами, в которых было много «грез» и «слез», но мало смысла. Вероятно, смысла и не надо было, потому что вслед за листком моим в саду соседей раздавалось дружное «браво», а грудной голос бросал через плетень ласковое «спасибо». Краснея до ушей, я неловко подымался и кланялся «крученым панычам», как будто они что-нибудь понимали в поэзии.