Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Знали, что любовь долгая и нежная связывает выпускного реалиста с поповной, знали, что летом, над затхлым прудом, до зари просиживали они, немые и захлебывающиеся, а потом шли по росистой траве, по грядкам цветной капусты и петрушки, шатаясь как пьяные, и тяжесть еле сдерживаемой буйной страсти вдавливала их ноги в мокрую землю. Знали все это, а вот теперь — нечуткие такие — добродушно посмеивались, когда девушка холодными от волнения губами целовала Петеньку в лоб.

Была Ляля слишком смугла и, пожалуй, даже некрасива собой — с большим ртом, с большими пухлыми руками, но такой ясной синевой мерцали ее глаза, так матов был румянец на щеках, так забавно и кокетливо, перекинутая через правое плечо, дергалась в такт шагам темная коса, что всякий раз у Петеньки сладко ныло сердце, когда нечаянно или нарочно задевала его Ляля рукой или светло-желтым бантом косы.

Поздоровавшись, брал Петенька со стола прошлогоднюю «Ниву», садился рядом. Мать накладывала в хрустальную вазочку вишневого варенья, заваривала чай. Весело звенел древний прабабушкин самовар. Рука Ляли дрожала на золоченой ручке кресла и незаметно протягивалась под «Ниву» — до боли сильно сжимала пальцы Петеньки. Стыли часы.

С неясным шумом упало небо, рассыпалось на мелкие, снежные куски. В гуще коричневых волосиков башлыка, нахлобученного до подбородка, заискрился огонек. Лошади стали.

Хоров, вздрогнув, открыл глаза. Зевнул.

— Ну, чего стал? Поезжай дальше.

Ямщик спрыгнул с саней и ответил бабьим голосом:

— Куды — поезжай? Оце ж вам и Пеньков. А вот гостыниця.

— Значит, я спал… Тащи вещи. Свежо, однако.

Длинный дом оливкового цвета — пеньковская советская гостиница — чернел рядом окон. Только в крайне левом горела свеча. За вечер на широкий тротуар намело сугробы снега, ноги вязли в их глубоком пуху. Хоров с трудом добрался до двери и постучал в стекло — звонка не было.

Заскрипел ключ, с крыльца побежала вниз полоса света. На пороге появилась женщина с лампой в руке.

— Телеграмму мою получили? Комнаты есть? — спросил Хоров, входя в переднюю.

— Есть, пожалуйте.

— Без клопов?

— Без.

Мальчишка-ямщик внес два чемодана и ручной саквояж, получил смятую бумажку и ушел, оставив запах махорки и дегтя.

На паркете расплывалось пятно талого снега. В углу, где стоят большой окованный железом сундук, свешивались вниз темные полоски обоев: видно, перетаскивали куда-то сундук и задели острым углом стену.

Пока следователь сбрасывал башлык, бобровую шапку, одну и другую шубу и чистил на себе френч с университетским значком, женщина смотрела на него забитым взглядом.

— Вы заведующая гостиницей? Как ваша фамилия, товарищ? — сказал Хоров и сейчас же подумал: «Что это у меня за тон такой вечно… допросный?..» — Тоскливо вам здесь одной?

Женщина подняла с полу окурок и бросила его за сундук.

— Нет, ничего. Привыкла я уж. А фамилия моя — Симанская. Марья Семеновна Симанская. Вы будете что-нибудь есть?

— Есть не хочется, днем плотно пообедал, а вот чаю выпью с удовольствием. Так что вы соорудите мне самоварчик. Кроме меня есть еще кто-нибудь?

— Никого.

— Прекрасно. Не терплю шума. Ну-с, проведите меня в мои апартаменты.

Марья Семеновна с высоко поднятой лампой пошла по широкому длинному коридору. Сзади шел Хоров с саквояжем и по привычке насвистывал «Это девушки все обожают…». Шаги глухо отзывались под высоким серебристо-серым потолком: смутно очерченными квадратами мелькали выкрашенные под дуб двери. В конце коридора высился огромный шкаф, покрытый тонким налетом пыли.

— Хороший дом. Чей это?

Марья Семеновна остановилась на минуту.

— То есть как это — чей? Конечно, советский.

— Это я и без вас знаю. А чей он был раньше?

— Анны Михайловны Губовской. Была здесь такая…

— Буржуйка? — досказал следователь и опять подумал: «Что за банальность!» Но был ход его мыслей и слов как будто предрешен, как будто заведен ключом, привычным за много дней вперед. — Теперь, конечно, в бегах. Вы ее знали? Воображаю, птица.

Марья Семеновна хорошо знала хозяйку дома, была подругой ее дочери, слышала, что погибли у нее три сына, но отрицательно повела головой:

— Не знала. Вот ваша комната, а чаю я принесу.

Хоров слегка поклонился:

— Спасибо.

Тишина в комнате была удивительная, строгая такая. Как будто те, что жили в ней раньше, уходя в бездомье, унесли с собой всю суету своей жизни, тревоги и печали, а тихую молитвенную радость оставили. Или, может быть, забыли? Светилось это, чуждое новым, безмолвие в запыленном зеркале высокого черного трюмо между окнами, в матовом блеске письменного стола на выгнутых ножках: таилось это в небольшом шкафу с книгами, занавешенном темно-красным шелком, в плетеном кресле — подушка лежала на нем зеленая, с какими-то странными, наивными цветами. Казалось, сорвав портьеры гостиной на галифе и кожу столового дивана на куртки, искромсав, изгадив все, что попалось на глаза, пьяная толпа побоялась вломиться в эту комнату, слишком цепко преданную прежнему, влюбленную в былое. И потому до сих пор оставалось целым сукно на письменном столе и строго смотрел из темной рамы Николай Чудотворец. Как прежде.

Хоров бросил в кресло саквояж, провел рукой по волосам, чуть тронутым сединой, открыл шкаф. Запахло лаком и пылью, когда вытащил книгу в тускло-лиловом переплете. «Севастопольский мальчик». А на внутренней стороне переплета цепочка крупных букв: «Милому Коле от папы, 1913».

Следователь бережно перелистал книгу, прочел страницу, улыбнулся знакомой с детства фигуре адмирала Нахимова, закрыл. Потом взял другую — «Записки институтки». И снова надпись на переплете почерком острым и прыгающим: «Диличке от Жени». Вся верхняя полка была уставлена детскими книгами, и носили они следы чьей-то далекой, непонятной Хорову заботливости: закладки, неумело вышитые крестиками, ленточки, на каждой книге — номер. На двух нижних полках, тесно прижавшись друг к другу, дышали тишиной и пылью Пушкин, ранние стихи Блока, Оскар Уайльд, немецкие классики, изорванный Ницше, журналы, сборники «Знание».

Следователь крепко прижал к виску ладони — ныла последнюю неделю голова, так что было мутно в глазах — и закрыл шкаф. Стало тоскливо и неловко почему-то. Жили здесь какие-то далекие ему люди, в детстве читавшие Чарскую и Станюковича, потом влюбились в Блока, в неистового пророка-сверхчеловека — Ницше. Текли дни размеренные и ясные. И вот пришел следователь по особо важным делам Хоров, и стали горькими дни. Пришел следователь Хоров, весь в желчных усмешечках, в табачном пепле, в крови. Следователь Хоров, убивший, может быть, отца и брата. Пришел жуткий и жесткий, с наганом на широком ремне, с бутылками церковного вина в краденом саквояже, в чужой шубе с бобрами, и чутко насторожилась комната, налитая прошлым. Кажется, заплакала.

Покачиваясь в плетеном кресле, думал Хоров о том, чего уже никогда не будет, — о молодости, о поле васильков за садом отца, о Ляле.

Казалось тогда все таким простым и вечным: васильки не отцветут, молодость не сгинет. Когда пела Ляля над прудом песни или, тряся седой головой, резала Лизаветушка яблоки для сушки, думалось — хорошо жить. Господи! Смеялись Ляля, Лизаветушка, серый пес Волк, кусты смородины за домом, голуби, садовник Архип, зимой и летом ходивший в валенках. Во всем, в каждой мелочи, в мимолетном слове дрожала она, эта неумолкающая радость жизни.

Дрожала, а теперь… Изо рта выпала искусанная папироса и покатилась по полу, оставляя дорожку пепла. Было бы смешно поднять ее, привыкнув к грязным канцеляриям и кабакам, да и закатилась она далеко — под кровать, но следователь, подчиняясь какому-то властному настроению, долго шарил в темном углу, нашел окурок и спрятал в карман — пепельницы не было. Потом смахнул носовым платком пепел и снова сел, гладя зеленую подушку с наивными цветами.

Постучали в дверь.

— Войдите!

В комнату вошла Марья Семеновна с подносом, на котором тускло поблескивал чай в стакане, а на тарелке лежал хлеб, намазанный маслом.

58
{"b":"175796","o":1}