<…>
Александр БЛОК. «Золотое руно». 1908, № 7–9.
В. Брюсов. Сегодняшний день русской поэзии (50 сборников стихов 1911–1912 гг.)
<…> К числу поэтов, уже известных, мы можем отнести и С. Рафаловича, пишущего уже давно, хотя и выступающего только со второй книгой стихов, «Speculum animae». По замыслу поэта это должна быть книга о изначальных «ликах жизни», и отдельные стихотворения носят заглавия: Нежность, Печаль, Гордость, Вера, Ревность и т. д. Чтобы найти для этих вечных тем символы, выражающие их полно и в то же время открывающие в них что-то новое, что оправдало бы поэта, взявшегося еще раз пересмотреть самые существенные свойства человеческой души, — должно обладать творческими силами титаническими, должно быть Гёте или Верхарном… Поэтому г. Рафаловичу не приходится стыдиться своей полной неудачи…
<…>
Валерий БРЮСОВ. «Русская мысль». 1912, № 7.
В. Полонский. С. Рафалович. Стихотворения. Сб. 4
Стихотворения свои г. Рафалович озаглавливает так; «Красота», «Вечность», «Мудрость», «Искусство», «Страсть», «Любовь», «Две бездны», «Я», «Мой путь» — и т. д. в том же роде. Обращается он, между прочим, к Христу, к толпе. Толпу Сергей Рафалович недолюбливает. «С тобой, — говорит он ей, — Презренной, чужой мне, но втайне любимой — Толпа! О, когда же я счеты сведу?» Себя он называет «вечным искателем небесных жемчужин», который «отблеском правды» озарит мир. Г. Рафалович о себе, вообще, не плохого мнения. «Я хлебом сыт, как вы, — обращается он к “довольным”, — и все ж я голод знаю, — и жаждой я томим, сжигающей, как страсть, — и оттого, лишь вас не проклинаю, — что нужно уважать, чтобы проклясть»…
Отсюда видно, что поэзия г. Рафаловича весьма возвышенного свойства. Но, несмотря на это (а, м. б., благодаря этому), она не производит сильного впечатления, не заражает и совсем не волнует. Быть может, поэт вполне искренен, когда восклицает: «Кому я свой ужас поведаю?..» «Могу ли познать бесконечное?» — и так далее, и так далее, — но читатель остается равнодушным к этим восклицаниям. Происходит это потому, что как поэт г. Рафалович холоден и манерен. Поэзия его не вдохновенна. Есть большая правда в признании поэта: «я… только скромный книгочет». Это метко сказано. От философских туманностей, которыми полны стихи Рафаловича, — веет книгой, мыслью, холодным рассудком. Не всегда он бывает и оригинальным. Его «метаморфозы» вызывают в памяти «истлевающие личины» Сологуба — и это к большой невыгоде «Метаморфоз». Большинство стихов г. Рафаловича, несмотря на эффектные сюжеты, — да позволено будет воспользоваться его собственными словами — «ровное журчанье ясных, но ненужных слов». Правда, это относится к большинству. Иногда г. Рафалович стряхивает с себя плен книг и начинает воспевать, например, бульвар. «Avenue de Bois de Boulogne», «Rue de la Paix» и другие, посвященные городу, — лучшие в книге, хотя в них нет стремительной экспрессии, того «электрического биенья», которым избаловали нас поэты города.
Стих г. Рафаловича четкий, сухой, не блещет музыкальностью. Рифма строгая, за малым, впрочем, исключением: «шаги — корешки», «письмо — давно» — думается нам, не рифмуются. Совсем неудачно: «нога змеится, точно шея», и непонятно утверждение поэта, будто он сгорит дотла, «сгущая тени на грани будущих времен».
Вячеслав ПОЛОНСКИЙ «Новая жизнь». 1914, № 3 (март).
А. Бахрах. С. Рафалович. Зга
С. Рафалович. ЗГА. Изд. Л.Д. Френкеля. Берлин, 1923. (30 стр.)
Маленькая книга лирики Сергея Рафаловича — большая и цельная поэма о большой любви, превращающей все его бытие в прекрасный хаос и препятствующей аналитическому созерцанию. Присущее ей косноязычие только придает убедительность. Слова, освященные этой великой любовью, уже не слова, а бред наяву, и тщетно их толковать. Прав поэт, говоря:
Но слов невнятных не толкуй,
Не заблудись в их темной чаще:
Ведь самый горький поцелуй
Для нас речей сладчайших слаще.
К чему слова — когда безмерно, силою чувства из пустоты возникает новый мир.
Ведь только:
Для малого я столько знаю слов,
Ни одного, чтоб рассказать большое,
У ветра, вечера и городов
Косноязычие такое.
Маленькая «Зга», быть может, самое сильное из написанного в последнее время поэтом.
А. К <Александр БАХРАХ> Газета «Дни». Берлин. 1923, 27мая.
Е. Зноско-Боровский. Заметки о русской поэзии
ЗАМЕТКИ О РУССКОЙ ПОЭЗИИ
Тэффи. — PASSIFLORA. Берлин. Изд. Журнала «Театр» — Сергей Рафалович. — АВГУСТ. Стихотворения. Изд. Л. Д. Френкеля. Берлин, 1924.
<…> Какой смысл писать стихи? — спрашивает Сергей Рафалович, — какой смысл бросать их в мир, «как в решето, где звук и речь бесследно тают?» — и сам отвечает:
Глупей занятия, чем то,
Игры бессмысленней не знаю.
В другом месте он задает себе другой вопрос:
К чему глядеть на зыбкую волну
Иль челноку свое доверить тело?
Вчера тошнило, завтра утону,
Сегодня мне все это надоело.
Надо удивляться, что человек такой глубокой культуры, таких глубоких умственных запросов, как Сергей Рафалович, не чувствует всей безвкусицы этих строк, не видит своей технической беспомощности в обработке таких тем, не сознает, наконец, того, что юмор совершенно чужд ему. Но, к счастью, таких мест в его последнем сборнике немного, и они являются исключениями, которые, однако, то и дело сторожат его.
Стихи его полная противоположность поэзии Тэффи: в них именно нет человеческой теплоты которая является достоинством лучших ее вещей. У него, если чувство, то непременно страсть. «Плоть моя напряжена как лук»; его тоска может спалить «белые стены дотла», и т. д. И в них есть именно та разнузданность, которой так счастливо избегает Тэффи. У последней, поэзия — отдых от привычного юмора, у С. Рафаловича — стихи продолжают обычный ход его мыслей, и не всегда кажется для последних необходимой та стихотворная форма, в которую они заключены.
Вероятно, именно поэтому его стихотворения часто не кажутся оригинальными или новыми, кажется, что эти мысли уже встречал, слышал с разных сторон. «В нас проснулись темные монголы, — И рты оскалил гортанный зык»; по России — «прошел с повязкой красной на челе — Двойник Христов, мертвящий и растленный»; «В земле не корни — провода, — Не крылья в небе — гул моторов (конец строфы — срыв в уже отмеченную безвкусицу: «А город хрюкает, как боров, — И не уходит никуда»); торжество механики заставляет поэта задать риторический вопрос: «Но чей, но чей во всех словах — Все явственней злорадный хохот?» — разве все это не знакомые рассуждения, не слишком обыкновенные для поэзии мысли? И когда автор, рассказав об ужасах России, возмущенно восклицает о невозможности по-прежнему жить и любить, это звучит так банально, что предпочитаешь оптимизм Тэффи, которая в моменты самого большого горя не соглашается признавать себя несчастной, на том основании, что где-нибудь, может быть, хорошо и что, может быть, и к ней вернется ее возлюбленный.