III «Так повелось, что стали нам жилищем…» Так повелось, что стали нам жилищем Кабак и постоялый двор. Не люди мы, а пыль, и на кладбище Нас выметут как сор. Никто, вздохнув, не скажет: помер! Не перекрестит лба; И тотчас в опустевший номер Чужая ввалится судьба; И снова этой жизнью голой Там заживут, как мертвый жил, Когда с усмешкой невеселой Ее бесстыдно обнажил И не оставил даже тряпки рваной, Чтоб наготу свою прикрыть, Перевязать живые раны И кровь запекшуюся смыть. Берлин. 1923 «Старый дом сожжен дотла…»
Старый дом сожжен дотла, На просторе ветер веет. Только черная зола, Только дым золы чернее. А кругом, со всех сторон, Ширь земная, золотая. Только синий небосклон, Только птиц залетных стая. К солнцу, к воле все пути: Как не верить яркой яви? Только — некуда идти, Только — нечего оставить. Нет порога, нет замка, Нет межи на Божьей ниве. Только прежняя тоска, Только прежнего тоскливей. Берлин. 1923 «Я не коснусь твоих волос…» Я не коснусь твоих волос, Ни скорбных губ, ни кисти длинной; И вот опять домой принес В глазах померкших страх звериный. Грохочет издали трамвай, Рожки ревут все реже, реже. На столике остывший чай И черный хлеб, уже несвежий. Здесь угол мой, и ночь, и тишь. Я пробуждаюсь понемногу. А ты, мой щедрый день, стоишь, Приткнувшись к темному порогу. Берлин. 1923 «Это знают черный дуб и ясень…» Это знают черный дуб и ясень Пред моим окном; И звезда, что падает и гаснет Над ночным прудом; Газовый рожок на перекрестке И пустой вокзал; Да еще дымок от папироски, Что попал в глаза. И всего, конечно, лучше знает Женщина на улице ночной, Та, чей облик мне напоминает Об иной, иной. Подошла, но слова не сказала, Стала зябко кутаться в платок. А пред нами тонкой струйкой алой Окровавился восток. Берлин. 1923 «Есть на плече у Вас такое место…» Есть на плече у Вас такое место, Где сохранится след моей щеки. На самом узком ложе нам не тесно, Когда колючей мглой полны зрачки. И на губах своих уверенно ищу я Навязчивый и горький вкус Мучительного поцелуя, Похожего скорее на укус. Но отчего такая дикость волчья, Что друг от друга нежных слов не ждем, Что в самый острый миг я заклинаю молча: Не ошибитесь в имени моем. Берлин. 1923 «В моих глазах безумья нет…» В моих глазах безумья нет, Но стали впадины глубоки, И тающий, неверный свет На бледные ложится щеки. Я не молюсь, но все — мольба: И взгляд тяжелый, и дыханье, И в крепко стиснутых зубах Такое терпкое молчанье. Теперь я знаю: легче петь, Когда от боли сердце стынет, Чем так дышать, и так смотреть, И так безмолвствовать, как ныне. Берлин. 1923 «Тихо, пусто, как в могиле…» Тихо, пусто, как в могиле, Ночь огромная черна, И фонарь, что у окна, Верно, с час как погасили. Значит звезды побледнели И дневной забрезжит свет. Тело сонное — в постели, Но души со мною нет. Каждой ночью бродит где-то, Каждой ночью плоть мертва. Вот мелькнет полоска света, Синей станет синева. Что мне делать с грузным телом, С беспокойною душой? Чья нам воля повелела Вместе жить одной судьбой? Разве знаю, что им надо? Разве помнят обо мне? Свежей, утренней прохладой Веет в чуткой тишине. Уж не долго мне осталось Быть без них самим собой. А смертельную усталость День рассеет голубой. Берлин. 1923 «Для малого я столько знаю слов…» Для малого я столько знаю слов, Ни одного, чтоб рассказать большое, У ветра, вечера и городов Косноязычие такое. В шуршащем сумраке церквей, Глядят со стен святые лица; Но серый блеск твоих очей Слепит и не дает молиться. И тайну строго я храню, Не оттого, что тайне верю; Но ветру, морю и огню, И дням — гудеть, как рыкать зверю. И только серый блеск очей, И губ раскрытых содроганье, И в тишине пустых церквей Лампад негаснущих мерцанье Со мной безмолвствуют о том, Что стало потом, желчью, кровью, Сладчайшим и мучительным грехом, Который мы привыкли звать любовью. Берлин. 1923 |