А у двора крутился Никита. Он знал – сын Фома умрет. Врач сказал: «Гнойный плеврит… задушит… поздно хватились», Фому Никите было жаль: своя кровь-плоть. Фома умрет, не вернется. Тут ничего не поделаешь; человек не властен в своей жизни. Что на роду написано, тому и быть… Да… Но Фома своей смертью разрушает дружбу Гурьяновых с Плакущевым. После смерти Фомы Зинка уйдет, заберет с собой добро – сундуки, дом, рысака серого в яблоках, землю… Все заберет. Они, бабы, такие. Как что – фыр, и нет ее… около другого мужика вертит-юлит. Такие они, бабы… И Никита решал… Рвануть! Так рвануть, чтоб Зинке потом и нести нечего было. Маркел Быков так, например, однажды поступил. Приехала к нему из Астрахани богатая тетка. В Астрахани с мужем рыбными делами промышляли. Муж умер, тетка в Широкий Буерак приехала. Так он хитер. Что сделал? Тетка заболела – он к ней подкатился сыром-маслом: Купчую сварганил – все имущество Быкову тетка запродала для виду. А так – перед иконой слово с него взяла: до гробовой доски кормить, поить ее. Слово свое сдержал перед богом Маркел. До гробовой доски поил, кормил тетку… Только гробовую-то доску приблизил: больную тетку положил в хлев, на крючок запер, а ребятишек через плетень заставил ее дразнить. Тетка ума лишилась, а потом с крутого оврага у церкви бухнулась – и дух вон… Вот хитер! А Никита? Дурак, сундуки отдал. Вчера Зинке говорил:
– За Волгой сто сел – а то и больше – нагло вымахало. Того и гляди, Широкое вспыхнет. Пожары кругом. Сундуки-то с одежонкой к нам в подвал бы надо, не то останешься наг и бос…
Не дала Зинка сундуков. Чует, стерва кособокая, чем пахнет. А Фома? Фома все равно умрет… Покойников назад с могилок не таскают. Эх, ты-ы! Всего недели три тому назад отделили его от Гурьяновых. Конечно, отделили так, для виду… и бедняк он теперь. Илья в совете грамотку написал – бедняк. Себя тоже отделил – бедняк. Никита один остался – бедняк. Хорошо при советской власти жить. Это уж верно. Раньше… Раньше мало ль что было? То раньше, а теперь Никита за советскую власть… Только вот сундуки. Никита однажды видел в одном сундуке: шуба на хорьковом меху с волчьим воротником, Ильи Максимовича шуба. Он носил, когда старшиной был. Чай, бывало, в шубу разоденется, сапоги валеные расписные – на ноги, шапку каракулевую – на башку, сядет в сани, куда тебе барин. По улице поедет – народ весь в пояс ему поклон. Вот он какой был. И куда все от человека девалось? Теперь он с виду, как и все… от хозяйства отстал, подался – народ учит… все в Полдомасове больше торчит… там с этим… с Петькой Кульковым. Мир собираются перевернуть. Пускай! Никите вон сундуки бы. А то Фома зачем-то вчера за Кирькой Ждаркиным посылал. Вот еще выдумает – махнет все добро в коммуну. Не-ет, Зинка не пойдет: на то она и баба. Скажет: Кирька меня покинул, меня на Ульку променял… а теперь я ему свое добро… Не-ет, шалишь! А покараулить Кирьку надо… пускай придет когда…
Никита сидел в избе рядом с Зинкой и вытирал рукавом мокрые глаза, бормотал:
– Чего уж… Умрет… Не сберегли молодца такого…
– Верно, батюшка родной, умру, – Фома закашлял и, показывая на отца пальцем, притянул к себе Зинку. – Гляди, волк около тебя… стережет… Уходи… куда говорил – уходи… Бегом уходи… туда… на это… на…
Никита догадался, куда толкает Зинку Фома, и махнул на него рукой, словно бросая ему в лицо горсть песку:
– Чего орешь? В безумии он, Зинаида.
– А мне рубашку дай… остыну скоро… – закончил Фома.
– Тятенька… Ты ушел бы… Уйди… – шепнула Зинка, поднимая крышку сундука. – Как тебя увидит, так и умирать собирается… Ушел бы…
– Чай, отец я? – так же тихо ответил Никита и заглянул через Зинку в открытый сундук.
В сундуке поверх лежала шуба с волчьим воротником, в углу – сапоги с узкими носами, с лакированными голенищами, а дальше – ротонды, бекешки, куски сарпинки и вязаные теплые рубашки… И как это вышло – Никита сам не помнит: вскинул руки, через согнутую Зинку, точно вилами, поддел все, что было в сундуке, и, напрягаясь, взвалил к себе на грудь.
– Ах, батюшка, – тихо, боясь, как бы не растревожить Фому, зашипела Зинка на Никиту. – Проклятый! Ох, проклятый обжора… Ох, ты… – и села на край сундука.
– Зи-ина, – со свистом прохрипел Фома. – Возьми. Отними. Зубами отними. Вот я встану, вот я встану. Ну, видно, конец тебе пришел, старому черту. Дай мне ножик. Ножик дай. Ножик! – выкрикнул он и в судорогах упал на кровать.
В эту минуту и вошел в избу Кирилл Ждаркин.
Поняв сразу, в чем дело, он толкнул Никиту.
– Положи. Ну-у! И марш.
Никита растерянно затоптался:
– Пособить хотел… А она, баба, крик подняла. Баба. Вот баба, разрази бог, – и, согнувшись, вышел в заднюю комнату.
Кирилл и Зинка долго успокаивали Фому. Кирилл держал его за руки и смотрел в угол. В углу в сосновом бревне зияла раковина – эта раковина образовалась оттого, что из бревна выпал сучок. Кирилл когда-то все собирался заделать раковину: в нее набивались тараканы и по ночам, разбегаясь по стене, шуршали, как мелкий дождь по крыше. Раковина напомнила ему, как, бывало, по утрам кричал поросенок-уродец, как за стеной во дворе канителилась Зинка с овцами, коровами, как она из-за пустяков ругалась со своей помощницей – девкой. Он посмотрел на Зинку. Те же знакомые глаза – большие, серые, с синими ободками. Почти ничего не изменилось. Да, в его бывшем доме почти ничего не изменилось. Даже во дворе те же клетушки, те же дубовые стойки под сараем, и тот же колодец с аккуратным навесом. И Кирилл еще раз с отвращением посмотрел на раковину, где и теперь копошились тараканы, и ему захотелось сказать:
«Все так, как было… Только меня здесь не хватает, и 'вместо меня на кровати лежит и умирает Фома…»
Фома успокоился. Он долго смотрел на Кирилла, затем передернул плечами, стараясь подбодриться, но сил у него не было, и он затих, а потом слабо заговорил:
– Кирилл… вот пришел ты ко мне… а не я… Я не успел. Тянул… думал… с имуществом, мол, пойду… Возьми. Сердца только на нее не имей. Больше нашего перестрадала она… И еще скажу… Плакущев… Ты, Зинушка, не обижайся… Плакущев…
Что хотел сказать Фома о Плакущеве – не сказал: в комнату ворвался Никита и потушил Фому, точно ветер спичку.
– Зря, зря! – закричал он. – В безумстве наплетет: умирает ведь..
– Уйди. У-й-йди! – Фома рванулся, вцепился руками в бока и громко икнул.
Так и не сказал Фома того, что хотел сообщить о Плакущеве… Не сказал… Да и не об этом думал Кирилл, шагая на «Бруски». Думал о другом, о том вот, как умирают лучшие люди на селе. Этот Фома, оказывается, собирался бежать на «Бруски». Не убежал: сараи удержали, рысак (и все тот же – серый в яблоках), сундуки, дом. Как все это знакомо ему, Кириллу! Ведь и он когда-то собирался бежать из этого же дома, где теперь лежит мертвый Фома, от этого же рысака, этих же сундуков с шубой Ильи Максимовича, с рубашками, сапогами узконосыми. Сбежал? Нет, не сбежал. Заставили бежать, подтолкнули. И их надо заставить, подтолкнуть… Многим будет больно… Многим… Многим будет не в меру тяжело… Но для них же надо заставить… Человек бородавку и ту боится сразу срезать: он обматывает ее ниточкой, туго перетягивает и ждет, когда она отвалится… А сколько этих бородавок на человеке! Все эти избушки, свои лошаденки. Вон Митька Спирин приобрел себе новую бородавку – меринка с кулак. Ах, Митька, Митька! Есть ты хочешь, жить ты хочешь, взрослый человек, а тычешься в жизни, как слепенький котенок, – мяучишь…
На «Брусках» кипела работа, а в сторонке, под кустом черной смородины, лежала Улька.
Развалясь, она лениво потягивалась и, прямо губами срывая ягоду, медленно пережевывала ее.
«Вот отъелась. – В первый раз Кириллу неприятна была ее полнота, белизна ее плеч. – Друг жизни! Какой, черт, друг!»
– Ульяна! – крикнул он. – Что ты ничего не делаешь?
Улька улыбнулась розовым ртом.
– Чай, у меня вот, – она шлепнула ладошкой по пухлой заднюхе сынишки. – Вот, чай, у меня!