— Легко представить, что могло произойти, если бы летчик Лобанов был утомлен и, поддавшись панике, не сумел быстро среагировать в этом особом случае полета, — говорил Александрович своим жидким тенорком. — В лучшем случае полк потерял бы дорогостоящий самолет, а в худшем — летчика.
Но Лобанов, как вы знаете, не растерялся, в критический момент, не утратил надежды на спасение самолета и самого себя. Благодаря крепости духа и способности мыслить логично он выиграл борьбу с трудностями и теперь сидит с нами.
Я посмотрел на Лобанова. Он самоуверенно улыбался. Кому-то подмигнул, а потом сделал комично-серьезное лицо. — он явно смеялся над Александровичем.
А сидевший рядом Шатунов низко опустил львиную голову и что-то чертил в блокноте… Мне показалось, что Михаилу стыдно за товарища, да и за себя, наверно.
Мне тоже было стыдно. И еще меня разбирало зло: неужели мы не можем смотреть правде в глаза?
Нет, можем! Вот почему, когда начались прения, меня словно кто-то подстегнул. Не отдавая еще полного отчета своим действиям, я попросил слова и, выйдя к столу, рассказал собравшимся все, что думал о Лобанове.
Надо было видеть, как это было воспринято летчиками. Они заворочались на стульях, многозначительно, покашливая и бросая на Лобанова любопытные, не лишенные насмешки взгляды.
— Лобанов и попал-то в сложное положение, потому что не сумел быстро среагировать в создавшейся обстановке, его реакция была замедленной, потому что мозг работал вяло.
— Почему вы только теперь, спустя две недели, об этом говорите? — спросил Семенихин, пристально всматриваясь в мое лицо. «Ну-ка, что ты нам на это ответишь», — говорили его прищуренные глаза.
— Боялся. Думал, что предаю товарища. — Я вдруг почувствовал себя удивительно легко, словно с плеч свалилась непосильная ноша. — Лобанов всех обманул. Но в первую очередь он обманул себя.
— Это неправда! — усмехнулся Лобанов, оглядывая свои блестящие ногти. — Это надо доказать.
«Ну как я могу это сделать, если другие набрали в рот воды? Неужели они так молча и просидят до конца собрания?»
— Нет, правда! — сказал, встав со стула, Михаил.
Мне-то понятно было, какую победу ему пришлось выдержать над собой, чтобы выступить против друга. Но иначе, видно, не мог этот правдолюбец. Теперь все смотрели на Шатунова.
— В том, что произошло, я виноват, — продолжал Михаил. — Мы живем с Лобановым, и мне лучше известно, как Лобанов соблюдает предполетный режим. Вместо того чтобы одернуть товарища, я частенько вместе с ним, мягко выражаясь, бодрствовал перед ночными полетами.
Теперь Лобанов уже не строил геройских поз, не кричал, что это неправда, он только нервно покусывал яркие, красиво очерченные губы, метая из глаз молнии. Я только сейчас заметил, что у него были сильно прижатые уши без мочек, сдавленный у висков лоб и по-женски капризный рот.
Мое выступление словно подогрело собравшихся. Один за другим подходили летчики к столу президиума и рассказывали, как они соблюдают режим, критиковали себя и товарищей, А больше всех, конечно, досталось Лобанову.
Попросивший слово после перерыва Истомин назвал его обманщиком.
— Нелегко мне, товарищи комсомольцы, выступать на этом собрании с обличениями, — сказал он. — Ведь я обычно ставил Лобанова в пример. Что там говорить, летчик он способный, летает смело, хотя, может быть, несколько и небрежно. И вот эта-то небрежность привела Лобанова к тому, что он ослабил требования к себе, заболел самой страшной для летчика болезнью — зазнайством и самоуспокоенностью.
К своему стыду, я этого не заметил, другие тоже не заметили, а кто заметил, не сказал и тем самым сослужил для всех нас плохую службу. А ведь приди Шатунов или Простин ко мне перед полетами и скажи: так, мол, и так, Лобанов сегодня не отдыхал, — нам бы вряд ли сейчас пришлось склонять здесь его имя. И самим казниться не нужно было бы.
Истомин рассказал, как однажды во время войны в училище, где он работал инструктором, один курсант переоценил свои силы и незаметно для себя допустил очень серьезную оплошность, которая чуть не стоила летчику жизни.
— Случай с Лобановым нас многому научил, — сказал Истомин. — Нам нужно повысить требования к себе и друг к другу. Усилить самоконтроль и контроль.
Усилить контроль! Этот лозунг стал основным в устах выступавших.
Семен Приходько предложил устраивать рейды по проверке режима. Он мыслил себе это дело просто: бригада из трех — четырех человек должна была ходить по домам летчиков и смотреть, как отдыхают они перед полетами, что летчикам мешает.
Предложение это вызвало у многих улыбки, слишком уж оно было необычным.
— Мы не дети, — пробасил один из летчиков, — а дети не мы.
— В бригаду должен входить врач или медицинская сестра, — продолжал Приходько, поборов смущение. Обратился к Александровичу: как он смотрит на это?
— Рациональное зерно здесь есть, — Александрович прищурился, вспоминая что-то, — я читал в печати о таких бригадах. Только результаты были не очень большие. Трудно, знаете ли, проверить всех, а после проверки иной может все равно куда-нибудь улизнуть. Другое дело, если бы нам оборудовать для отдыха специальную комнату, нечто вроде пансиона.
В зале зашумели.
— Мы не в детском саду! — уже серьезно крикнули с заднего ряда.
— А вы меня не перебивайте, тогда я и сам в это поверю.
Все засмеялись.
Александрович помолчал, собираясь с мыслями:
— Так вот я и говорю. Сейчас, например, уже ни у кого не вызывает недоумения, что все летчики, и холостяки и семейные, питаются в столовой. Только при этом условии и можно быть до конца уверенным, что они полностью съедают все, что им положено по норме. Правда, шоколад иногда они все-таки относят детям или девушкам, но это беда небольшая. С ней мириться можно. Качество пищи и ее, так оказать, вкусовые данные нами проверяются постоянно.
А вот могу ли я быть уверенным, что летчики дома полностью используют время, отведенное перед полетами на отдых, особенно дневное время перед ночными полетами?
Жилищные условия у нас пока не очень-то хорошие. В одной комнате по нескольку человек. Здесь и взрослые и дети. Ну а дети есть дети. Они не считаются с нашими учебными планами. Смеются и ревут, когда вздумается.
Так вот я и говорю: нам нужна комната отдыха, с мягкими кроватями, глухими шторами и бесшумной вентиляцией, неплохо, чтобы была и спортивная площадка, и душевая.
И как сейчас к определенному часу летчики приходят в столовую, так точно они должны приходить на отдых. Мы организовали бы там дежурство медицинского персонала.
Александрович увлекся. Все, что он говорил, представлялось нам сказкой, страницей из фантастического романа.
Когда он кончил, мы сидели какое-то время точно в забытьи, а потом кто-то опомнился первым и зааплодировал. Захлопали в ладоши и другие.
Александрович промакнул развернутым платком пот на одутловатом лице и затылке, аккуратно сложил его вчетверо и сел на место.
К трибуне стремительно подошел Лобанов, прямой, долговязый, гибкий. Резко очерченные, словно подрисованные глаза так и сверкали. Шум стих, все насторожились, с любопытством смотрели на летчика, который был на собрании «именинником».
— Меня обвиняли, что будто плохо соблюдаю режим, что в последнем полете привело будто к тому, что я не сумел быстро среагировать на изменение обстановки, — Лобанов волновался и оттого еще больше торопился и проглатывал слова. — Но ведь, товарищи дорогие, это все необоснованно. Правильно, меня не было дома в день тревоги, но это ни о чем не говорит. Я не гулял, не бражничал. Мне просто не спалось, и я, чтобы не разболелась голова, вышел подышать свежим воздухом.
— И только? — бросил с места Истомин.
— И только.
— У вас, Лобанов, короткая память, — командир усмехнулся. — Вспомните-ка, чем вы объясняли опоздание, когда пришли на аэродром в тот злополучный вечер. Тогда, кажется, у вас болел живот, а не голова.