— Прикрой хвост, буду атаковать, — приказал Лобанов ведомому. Он стал сближаться с целью и теперь уже шел не прямо по обочине тротуара, а забежал на его середину. Когда между ним и мной оказалось шагов десять, Лобанов, ну совсем как мальчишка-переросток, оскалил зубы и стал издавать языком треск, имитируя стрельбу из скорострельных пушек:
— Т-ррр, т-ррр!
Сделав-две очереди, он быстро отошел на край тротуара, но глаз с меня не спускал, хотя одновременно и косил взглядом на ведомого — Михаила Шатунова, который ковылял сзади — прикрывал цель.
Я прибавил шагу.
— Давай подтянись! — крикнул Лобанов напарнику. — Уйдет сейчас, анафема! — Он чувствовал, что поторопился, открыл огонь со слишком большой дальности и поставил ведомого в невыгодное положение.
Редкие прохожие останавливались около нас и смотрели с недоумением. Вероятно, было странно видеть трех взрослых парней в летных куртках, со шлемофонами в руках, забавляющимися таким не подходящим для возраста образом. Откуда им было знать, что у нас в авиации это называется розыгрышем «Пеший по-летному».
Шатунов увалисто подбежал ко мне сзади, атаковал, а затем стал отходить в сторону, стараясь не потерять ведущего из виду.
Смотревший за действиями своего ведомого, Лобанов поморщился, а потом пошел ему наперерез.
— Рановато открыл огонь, — сказал он, поравнявшись на секунду с Михаилом, но в этом уже не было вины Михаила. Лобанов сковал его инициативу.
Они разошлись. Теперь Шатунов шел по обочине тротуара, смотрел то на меня, то на своего ведущего, который собирался атаковать бомбардировщик с задней полусферы.
Лобанов стал стремительно нагонять меня, он, как видно, решил исправить ошибку, допущенную в первой атаке, но Шатунов схватил его за руку:
— Куда ты лезешь под самый хвост! Не горячись! Или в спутную струю хочешь попасть?.
— И не думал. У меня же нормальный ракурс. Струя прошла бы мимо.
Они заспорили. Стараясь выгородить себя, Лобанов отчаянно жестикулировал длинными руками, не жалел голоса и красноречия.
Я нырнул в калитку, проделанную в заборе, и стал наблюдать за товарищами.
Они хватились меня и, нигде не увидев, засмеялись, забыв о розыгрыше и все еще находясь под его впечатлением.
— Смылся все-таки. И бомбы, конечно, бросил.
— Ну нет, просто упал сбитый.
Все это я вспомнил, находясь в кабине самолета и готовый по команде с КП вылететь вместе с Кобадзе на перехват мнимого противника.
«А может быть, мы и в самом деле еще дети?» — подумал я. Да и чего удивляться, весной все становятся немножко детьми, даже такие серьезные люди, как Шатунов. Впрочем, у него было просто такое хмурое лицо. Это, наверное, из-за бровей, которые росли сразу во все стороны.
— Ты бы хоть расчесывал их, — смеялся Лобанов.
Но когда Шатунов улыбался, обнажая редко расставленные зубы, лицо становилось добрым-предобрым. Такой светлой и обаятельной улыбки я ни у кого не видел. Но улыбался Шатунов редко.
Мне многое нравилось в Шатунове, например его неторопливость, умение выбрать из всех решений той или другой задачи самое верное. Шатунов никогда не терял головы, но, может быть, именно привычка думать над каждым своим шагом делала его несколько медлительным, а то и просто неповоротливым.
Лобанов был горячим человеком и чаще полагался на интуицию, которую он называл летным чутьем, или инстинктом. Он делал все быстро, решительно, но чутье иногда подводило его. Я считал, что на интуицию могут полагаться только такие опытные летчики, как Кобадзе и Истомин.
Впрочем, свое мнение я мог оставить при себе. Инструкторы на разборах полетов чаще отмечали Лобанова, и именно за решительность, за готовность выполнить любую задачу.
Мои рассуждения прервал по радио руководитель полетов:
— Вам запуск!
Рулежная дорожка была мокрой от таявшего снега, кое-где в углублениях серых бетонных плит скопилась вода. Она ослепительно блестела на солнце, издалека казалось, что на дорожке кто-то набросал большие осколки зеркал. Когда колеса самолета наезжали на эти зеркала, во все стороны разлетались веера водяных искр. Со стороны на это было очень красиво смотреть.
Взлетев, мы построились в пеленг и пошли в зону воздушного боя. Самолет противника дожидался нас, курсируя по заданной ему линии на скорости, близкой к максимально допустимой.
Как только цель была обнаружена, Кобадзе доложил об этом на КП. Мы перестроились в боевой порядок: разомкнулись по дистанции и интервалу. Я переключил прицел, включил фотопулемет и дал контрольную очередь в безопасном положении.
Теперь нужно было сблизиться с целью и занять исходное положение для атаки. Здесь уж многое зависело от скоротечности сближения, от внезапности.
Первую атаку Кобадзе выполнял с принижением. Я шел по прямой, а потом, когда он стал отваливать, повторил маневр ведущего.
Сейчас вся хитрость заключалась в том, чтобы ни на секунду не терять из поля зрения цель и самолет ведущего, не начать раньше и не опоздать со стрельбой из фотопулемета. Иначе можно было попасть в свой самолет или создать большой временный интервал между атаками цели каждым истребителем.
Едва я отошел в сторону, как на противника снова обрушился огонь капитана. Ведущему не нужно было занимать стремительности. На этот раз он атаковал, находясь на одной и той же высоте с ним.
А третью атаку выполнял с превышением над целью. Я делал то же самое. В этом полете нужно было на минимально коротком пути противника сделать по нему как можно больше метких и разнообразных по своей тактике атак. Научиться вести огонь из любого положения самолета было мечтой каждого.
Как справились мы с этим упражнением курса боевой подготовки, могли сказать только фотопленки. Однако особых надежд на удачу я не питал — все для нас было ново, и мы в какой-то степени напоминали щенков, которых только недавно стали выпускать на улицу; но, если бы мне сказали, что моя пленка оказалась совершенно чистой, я счел бы себя глубоко несчастным. Ведь как еще далек был этот перехват от тех, которые выполняли опытные летчики в сложных метеоусловиях, когда цель, стремясь уйти из-под удара, маневрировала по высоте и направлению и даже могла вступить с преследователями в бой, открыть огонь из пушек и пулеметов. Нам предстояло многому еще научиться. Доложив на КП о выполнении задания, мы взяли курс на аэродром и уже через пять минут были над ним. На посадку заходили по одному. Перед третьим разворотом я стал выпускать шасси. Вот-вот должны были потухнуть красные сигнальные лампочки на приборной доске и загореться зеленые. Но этого не случилось. Я постучал по ручке крана шасси и посмотрел на то место на плоскостях, где должны выйти механические указатели. «Солдатики» оставались убранными. Их красные шляпки были заподлицо с обшивкой.
Пора уже выполнять последний, четвертый разворот. Но шасси по-прежнему не выпускалось.
Я почувствовал, как по спине пробежали мурашки. «Что-то случилось. Неужели не выпустится? — мелькнула страшная мысль. — Это значит садиться на «пузо».
Я видел, как однажды садился с убранным шасси капитан Истомин. Но это случилось на «иле», посадочная скорость его была вдвое меньше той, на которой предстояло сесть мне. Я видел длинную, вспаханную штурмовиком борозду, начисто снесенные гондолы шасси и пушки, закопавшиеся в земле.
«А что будет с этой машиной и со мной, не защищенным, как на «иле», со всех сторон толстой броней?»
— Что произошло? Почему не отвечаете? Идите на второй круг, — дошел до моего сознания голос руководителя полетов.
— Не выпускается шасси! — доложил я.
Несколько секунд руководитель не отвечал, и эти секунды показались вечностью. Теперь я понял, как бывает тоскливо одному в небе.
— Идите на второй круг. Попробуйте выпустить шасси, — сказал руководитель.
Я попробовал, но безрезультатно. На приборной доске по-прежнему горели три красных огонька, по-прежнему торчали в гнездах «солдатики».
— Доложите, сколько осталось горючего в баках, — снова раздался в наушниках голос руководителя.