Литмир - Электронная Библиотека
A
A

13

Едва Таня начала ритуальную предобеденную возню с посудой, как солнце перебралось правее и косо засветилось в окнах кают-компании. Через десять минут все приборы расположились на своих местах, и хлеб дышал в плетенках, и соль с горчицей и перцем томилась в судке. Подрагивали стрелки цветов, и прохладцей тянуло словно бы не из кондиционера, а от озера с картины. Таня часто забывала, что там тоже переборка, выходящая к канцелярии грузового помощника, посмотришь — и взгляд проваливается в озеро и в простор за соснами.

Полированная коробка с фотографией крестной мамы «Валдая» и с горлышком той самой бутылки, что была разбита о форштевень при спуске судна на воду, занимавшая раньше центр этой стены, висит теперь в столовой команды, на видном месте среди экспонатов задуманного Андреем Ивановичем судового музея. А тут — озеро, подаренное в прошлом году, когда приезжала делегация из этого городка, Валдая.

На озеро с противоположной стороны кают-компании смотрит суровый и усталый Ленин. Смотрит он и на капитанское кресло, стоящее между ним и озером, и Таня не раз замечала, как, бывает, тоже смотрит на Ленина Виталий Павлович, даже иногда спотыкается во время еды. Взгляд у Ленина требовательный, не то что в школьных книжках. Фотография, говорил Андрей Иванович, сделана была в самые тяжелые дни для нашего государства, и Андрей Иванович считает, что именно такой Ленин делал революцию. Андрей Иванович сам эту фотографию раздобыл и очень ее любит. Из-за нее и капитан поссорился с инструктором профкома Охрипчиком. Инструктор поморщился как-то, иностранцы, мол, смотрят, надо сменить портрет, повесить фотографию Ленина с улыбкой. Тут Виталий Павлович и взорвался: ленинский, говорит, оптимизм не в улыбке! Сусальные коммунисты мечтают о сусальном коммунизме, но Ленин-то был не такой! Он, Георгий Васильевич, верил не только в неизбежность, но и в необходимость коммунизма. А необходимость — это потребность, нужда, обязанность для человека! Пока ему, глядя на нас с вами, особенно улыбаться нечему!..

Георгий Васильевич Охрипчик на Таню смотрит ласково, с каким-то длинным сочувствием. Расспрашивает, интересуется, советует, какие книги читать. Таня решила с ним больше не разговаривать, а если уж не удастся отвязаться от разговора, то спросить его прямо, как матроса: что надо? Федя Крюков говорил, что Охрипчик человек большой, непростой, намекал, что и сам не лыком шит. Сил нет, как он, Федя, улыбается Виталию Павловичу: уже и зубы кончились, а улыбка все расползается…

Володьку Мисикова тоже жалко. Суматошный он, кроме как посмеиваться, ничего не умеет, нынешний подъездовый мальчик… У них в школе таких тоже много было, некоторых армия на глазах по частям собрала, а другие все так и валандаются…

Когда ехали в Новороссийск, «Валдай» догоняли, Володька хлебнул в вагоне-ресторане для храбрости и попробовал в тамбуре сграбастать ее за грудь. Пришлось показать ему один прием, после которого он долго валялся на полке, а потом на всех станциях то цветы, то вишни, то помидоры покупать бегал, пока не кончились деньги. Она Володьке чемодан от вокзала до причала нести доверила, до сих пор счастливый ходит. Ходил, вернее.

Сегодня днем, когда Виталий Павлович приказал три самых жарких часа на солнцепеке не работать, как купались да загорали на трюме, Таня попробовала поговорить с Володькой, но он только оглядел ее снизу вверх и чвикнул слюной сквозь зубы. Синяк у него под глазом уже почти совсем прошел, и Таня не обиделась, только еще больше Мисикова пожалела: на друзей, кроме Графа, ему не везет, а родителей, она же знает, он и сам за ценность не считает — они, говорит, довольны, что меня вырастили, без дела не болтаюсь, вот и пусть будут довольны…. Да с таким безразличием, что страшно становится. Она бы никогда о своих бестолковых папке с мамой так не сказала…

Таня росла странно, то в деревне, то в городе, потому что отец с матерью жили врозь, а она любила их обоих: разойдясь, они продолжали хорошо вспоминать друг друга. Отец жил в Рязани и преподавал в сельхозинституте, а мама остановилась в деревне, у деда с бабушкой, неподалеку от есенинского Константинова и знаменитой своею церковной колокольней: точеная желто-белая, из светлого кирпича звонница, с шатром в голубых звездах, стоящая на горе по-над Окой, видна была за десятки километров с плоского левобережья да с реки, почти из-под самой Рязани.

Шесть часов накрутит теплоходик по речным извивам, а колокольня все так же стоит там, в выси.

— Вот и для меня так твой папка, — сказала ей когда-то давно мать, — я перед ним виновата, и вот сколько по жизни ни кручу, а все его вижу.

Таня была маленькая, но это запомнила, и всегда оглядывалась на колокольню, когда ехала в Рязань, к отцу, в школу.

— У мамы удивительная душа, — говорил отец. — Просто ей не тот человек был нужен…

Летом Таня по нескольку раз на день переплывала Оку, и, случалось, уносило ее течением далеко, пока она лежала на спине, слушала звон воды и разглядывала небо. Потом она вскидывалась, искала блистающий звездами шатер и выбиралась на берег. Ей ничего не стоило пройтись обратно по нагорной или по пойменной луговине и снова броситься в воду, не дожидаясь парома. Одна беда, вода в Оке с каждым годом становилась все грязней и грязней, после купания приходилось отмываться из колодца, и во время сенокоса на низких левобережных лугах воду из речки отстаивали, сливали и дважды кипятили.

Ах, этот сенокос! Таня всегда брала с собой дедову фляжку с домашним, на крыжовнике, морсом, и славно было из нее отглотнуть, отдувая кусочки ягодной кожицы, стоя в жарком невесомом сене, с плавающими под платьем щекочущими знобливыми сенинками, разгоряченной настолько, что сама чувствуешь, как начинает скапливаться потный ручеек, от шеи вниз, в лифчик, по ложбинке. И сама-то солнцем прокалена сильнее, чем эта скошенная поутру трава.

Сегодня в полдень, на палубе, после неудачного разговора с Мисиковым Володькой, Таня снова вдруг ощутила это сенокосное состояние, когда по жилам, кажется, не кровь бежит, а сплошное солнце.

Хоть бы намек на ветер в океане, горячая соль на всем, роятся кое-какие облачка по сторонам, но долго не посмотришь ни в небо, ни в море: сразу гул в голове.

Свежепокрашенная надстройка сверкает на солнце, как белое пламя, тропики подступают, запахи юга кружат голову, спрячешься в кондиционированной каюте, а тело горит изнутри.

Слава богу, хоть по вечерам солнце быстро скатывается в воду.

14

Многим свойственно доброту принимать за слабость, и, однажды узнав это, Виталий Павлович решил не опускаться до доброты. Он решил, что доброта человека должна быть ясной из сути поступка, а не из того, как этот поступок совершается. Так с людьми удобнее.

Существовало еще одно правило, которое он для себя учредил: при любых обстоятельствах ежедневно и подробнейше обходить судно. Время он подбирал так, чтобы час на час не приходился, чтобы люди не привыкали и к встрече готовы не были.

Кроме того, во время этих обходов жизнь судна раскрывалась неожиданно и естественно: иной раз движение матросских спин, склоненных над работой, говорило больше, чем доклад старпома, а сохнущие под вентилятором мотористские шорты в разводьях пота и соляра ненавязчиво напоминали об уважении к их хозяину, стоящему вахту там, внизу, где температура воздуха уже несколько дней стабильно превышала плюс пятьдесят.

Самое главное, теплоход ощущался как живой: сама по себе шевелилась рулевая машина, вращая мерцающий, массивный, как дуло крепостной мортиры, баллер руля, слышно было пульсирование воды в жилах трубопроводов, тянулись сухожилия кабелей и натянутые нервы антенн, напряженно и безостановочно колотился главный дизель, и перед грудью теплохода дыбилось море.

Стоило на минуту замереть, и охватывало ни с чем не сравнимое состояние: уносилась назад вода, уходило время, и судно превращалось в то нечто неизменное, от чего отсчитывается изменение мира. И процедура перевода часовых стрелок на соответствующее долготе время лишь усугубляла боль: забавно, грустно, и время течет сквозь пальцы, как песок, как вода вдоль борта…

78
{"b":"163266","o":1}