И мы столпились в коридорчике, и под женский визг, ахи, охи, под одобрительное гудение поэта посмотрели угол шкуры с когтистой лапой, и вовремя догадались не открывать мешок с медвежьей головой, чтобы не напугать совлеченного с трона любознательного сынка.
Еще некоторое время пройдет, прежде чем этот медведь растянется по капитанской гостиной, и капитанская жена Лида без трепета начнет водить по нему щеткой пылесоса, а сынок — кататься верхом, держась за уши, на скаку задирая к потолку грозную пасть. Тогда на шкуре не останется следов мяса и крови — того, что отличает жизнь от экзотики.
Мы затащили мешки на заснеженный балкон и плотно заперли окна.
— Отсюда отлично виден залив, — задумчиво сказал поэт, — и когда Виталий на подходе, на этом гвозде постоянно висит бинокль. Когда Виталий приходит домой, бинокль убирают, потому что напротив — женское общежитие. Даже зимой, когда стекла в инее. Каково?
Я пожал плечами, поэт вдохновенно трахнул меня кулаком по спине, и мы сели за стол, и капитан разлил всем из графинчика водки, приправленной бальзамом, и мы выпили за здоровье капитана, за здоровье хозяйки дома, за тех, кто в море, на вахте (и в поле! — добавил поэт), а также за всех тех, кому полагалось бы выпить с нами.
6
Граф с Володькой Мисиковым вторые сутки отшкрябывали с грузовых лебедок сморщенную штормом эмаль. Работа была хотя и нудная, но не пыльная: на лебедочных площадках ощущалось кое-какое движение воздуха, и можно было, подбираясь ко всеразличным деталям лебедки, время от времени менять позу, а то и вообще делать передышку. Все познается в сравнении, и Граф оценил достоинство этой работы еще через сутки, а пока ему хватало того, что он не уставал. Он даже удивлялся, почему к концу суток так злились матросы, красившие с беседок надстройку. У некоторых из них от сверкания белой эмали слезились глаза, потому что старались они работать без светофильтров. Матросов можно было понять, потому что в этих очках с кожаными тесемками пот заливал глаза, и надо еще посмотреть, что лучше для зрения.
Боцман ворчал, обнаруживая пропуски в покраске, а он их различал непременно, зайдя со стороны, даже когда малевали белым по белому. Доставалось и Мисикову с Графом за то, что намусорили, распустили пленку содранной краски по всей площадке и даже частично вниз на палубу.
— Объясняю: это вам не столярная стружка, от которой чистота и работа вроде как веселее. Да и то хороший столяр стружку тут же за собой приберет. А как вы теперь это все отлепите?
Пленка действительно наприцеплялась ко всему, к чему можно, и Граф намучился, прибирая ее. Она липла и к голику, и к просяному венику, и к совку, в который Граф пытался ее замести. Выяснилось, что лучше всего ее прибирать голыми руками. Отгадав этот маленький производственный секрет, Граф обрадовался и тут же посожалел о своих предназначенных для гитары пальцах, но, поскольку выхода не было и стать штурманом предстояло еще не скоро, Граф продолжил упражнения с пленкой. Володька на замечание боцмана отмолчался и стружку прибирать не пошел, а лишь ожесточеннее заработал шкрябкой.
С Графом он тоже не разговаривал, не о чем говорить было. Граф до слез был обижен за переполненную раковину, а Володька сам ходил стыд стыднем. Вчера старпом не допустил его к работе «ввиду антисанитарной прически», и Володька со зла подстригся под нулевку, благо по такой стрижке были на «Валдае» свои мастера. Поэтому он и нахлобучивал свою ялтинскую белую каскетку с полупрозрачным козырьком на самые уши.
Еще была причина не глядеть на людей: утром в столовой появилось объявление, что сегодня на судовом комитете будет разбираться его, Мисикова, персональное дело.
Вслед за боцманом подсыпал соли электромеханик Иван Нефедыч. Злой он тоже был — дай бог. После того шторма упало на двух лебедках сопротивление изоляции, и электрикам приходилось промывать и сушить моторы.
— Ты, говорят, чехлы утопил? — спросил электромеханик Володьку, глядя на него маленькими глазками поверх очков. — Одни топят, другие заливают, а электрики все изоляцию восстанавливай! У нас своей работы завал. Чего молчишь? Ага, задело, значит?
Непонятно было, как он сказал: з а д е л о или з а д е л о. Володька решил, что з а д е л о.
«Все вы заодно, — обозлился он про себя, — все как есть! Что, электрикам в машине слаще, чем тут? Да им сейчас хоть все моторы залей, они только радоваться будут, в одних-то плавках на солнышке!»
— Ты думаешь, нам тут слаще? — угадал Иван Нефедыч. — Может, и так. Только я тебе скажу: нет поганей работы, чем бестолковая. Тебе вот интересно ее обдирать, краску-то? Ты плечами не жми, ты подумай. Не может тебе быть интересно ее обдирать, если ты человек рабочий. Зряшная получилась работа. Но тут хотя бы стихия. А когда люди себе либо другим такое устраивают? А-а! Ты вот чехлы утопил, лебедки вовремя не закрыли, теперь и ты, и я, старый дурак, вот тут… Такая работа хуже безделья, вишь как.
Едва электромеханик отвернулся, Володька Мисиков перешел к другой лебедке. Он устал от такой длинной морали. Конечно, не все впустую электромеханик чешет, но уж до чего — до лозунгов дошел! Из-за какой-то — тьфу — покраски! Володька скрежетнул скребком, и краска срезалась до железа. Ну! Боцман увидит, заставит загрунтовывать, опять нытья не оберешься, и опять лишняя работа.
Электрики, включив свою жужжалку, убрались восвояси, Нефедыч все же напоследок погрозил отверткой, и Володька, чтоб перевести дух, снова пошел к левой лебедке, а по дороге, для выигрыша времени, остановился и подсказал Графу, где еще не прибрана эмалевая стружка.
Лицо Графа, усеянное прыщами и каплями пота, облагородилось удивлением. Он несколько мгновений проразмышлял, потом покорно, как был, на четвереньках, пополз в указанном направлении. Ветошь и совок волочились за ним, стоптанные полуботинки хлопали по грязным пяткам.
Володьке захотелось сказать ему что-нибудь свойское, такое подходящее. Он долго смотрел на потные графские лопатки, шевелящиеся под синей майкой, но слов не нашлось. Тогда он, приложив лезвие шкрябки к лебедке, осмотрел скучный, исходящий теплом нескончаемый океан, в котором глаз не цеплялся даже за солнечные блики. Потом, переложив скребок, он осмотрел океан с другого борта, но там было то же самое. Тогда Володька с хрустом разогнул спину, потянулся, присел пару раз и примостился на минутку в тени вентиляционной колонки. Тут было сравнительно нежарко, и видны были все, кто работал на покраске надстройки. Красили уже в самом низу, под окнами кают-компании. Старались матросы!
Особенно получалось у Серго Авакяна. Размах шел у него широкий и непрерывный, спокойно двигалась рука, и следующий мазок ложился к предыдущему без просвета и без накладки. За Серго оставалась чистая свежая гладкая поверхность, словно луговина за умелым косарем.
Даже Володька Мисиков заинтересовался: непонятно, как же так он умудряется двигать каток, что целых полтора метра краски с катка на переборку сливается тонко и ровно, будто бумага с рулона. И ни тебе помарок. И ни тебе подчисток. Тут же Серго взял кисточку поменьше и подправил полоску вдоль самих иллюминаторов, и ни разу не пришлось ему подчищать кляксы на стекле. Получалось, что работает он не только чище, но и быстрее других. Боцман с контролем к Серго не подходил…
«Чего и говорить, ударник, — подумал Володька Мисиков, разглядывая устойчивую Сережину спину, разлинованную лямками комбинезона. — Чего этого рыжего на море понесло? Ел бы себе шашлыки с виноградом, так нет — ударник. Узнать бы — может, он ГПТУ на маляра кончал?..»
На затылке у Серго сидела набекрень такая же пляжная кепочка с целлулоидным козырьком, что и почти у всей палубной команды, только с редкостной надписью: «Игарка». Работал он, стоя на самом солнцепеке, да еще в комбинезоне, безостановочно и не оглядываясь, прямо держа спину, и Володька Мисиков тоскливо дотянул мысль до конца: